Ефим Гаммер

Ефим Аронович Гаммер – поэт, прозаик, журналист, художник. Родился 16 апреля 1945 года в Оренбурге (Россия), закончил отделение журналистики ЛГУ в Риге, живет в Иерусалиме. Член израильских и международных Союзов писателей, журналистов, художников. Автор 29 книг стихов, прозы, очерков, эссе, лауреат ряда международных премий по литературе, журналистике и изобразительному искусству. Среди них – Бунинская (Москва, 2008), «Левша», премия имени Н.С. Лескова (2019), имени М.В. Исаковского «Связь поколений» (2021), премия имени Марка Твена (2022), «Бриллиантовый Дюк» (2018 и 2019), «Петербург. Возрождение мечты» (2003). В 2012 году стал лауреатом 3-го Международного конкурса имени Сергея Михалкова и дипломантом 4-го международного конкурса имени Алексея Толстого. 2015 год – дипломант Германского международного конкурса «Лучшая книга года». В 2020 году удостоен международной премии имени Саши Черного. Член правления международного союза писателей Иерусалима, главный редактор литературного радиожурнала «Вечерний калейдоскоп» на радио «Голос Израиля», член редколлегии израильских и российских журналов «Литературный Иерусалим», «ИСРАГЕО», «Приокские зори». Обладатель Гран При и 13 медалей международных выставок в США, Франции, Австралии. В середине девяностых годов, согласно социологическому опросу журнала «Алеф», был признан самым популярным израильским писателем в русскоязычной Америке. Публиковался в журналах «Литературный Иерусалим», «Арион», «Нева», «Дружба народов», «Новый журнал», «Слово\Word», «Новый свет», «Вестник Европы», «Кольцо А», «Журнал ПОэтов», «Заметки по еврейской истории», «Русская мысль», «Литературная газета», «Стрелец», «Венский литератор», «За-За», «Эмигрантская лира», «Дети Ра», «Урал», «Сибирские огни», «Байкал», «Нижний Новгород», «Сура», «Приокские зори», «Гостиная», «Плавучий мост», «Подъем», «День и ночь», «Север», «Дон», «Ковчег», «Новый берег», «Дерибасовская-Ришельевская», «Наша Канада», «Витражи», «Знание – сила: фантастика», «Дальний Восток», «Филигрань», «Перископ», «Алеф», «Лехаим», «Мишпоха», «Паровозъ»,«День литературы», «Флорида», «Менестрель», «Поэтоград», «Жемчужина» и т.д.

ПОТАЙНАЯ КОМНАТА ПЕТРА ПЕРВОГО

Повесть


1


Сначала адрес: Рига, улица Шкюню, 17, или Домская площадь.
Потом — характеристика Дома.
Дом с мансардами, туалет на лестничной клетке, в кабинке.
Дом располагает огромным чердаком, где автор этого повествования, в ту пору тринадцати лет отроду, отыскал в 1958 году кучу цинкографических клише с портретами всяких сановных представителей высшего света времен Буржуазной Латвии, а также киногероев довоенных картин, пустую металлическую коробку фильма с надписью «Александр Невский», а под ней настоящий меч. Чей меч? Неужели самого Александра Невского?
Могло быть и такое. По той простой причине, что Дом был сказкой не только «подпольной» Риги, хранящей негативного толка изображения умерших в пору настоящего изложения событий латвийских министров и их светлейших жен, но и былиной запредельных по древности дней, да и хранителем сокровенных тайн разных исторических эпох.
После находки меча хотелось по детской наивности верить, что он принадлежал самому князю. Или… Ну, хорошо, пусть так: Николай Черкасов рубился на экране именно им с немецкими псами-рыцарями.
И посему, зная о победоносной силе меча Александра Невского, я утащил его с чердака под свою кровать, чтобы все было по песне: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!»
Вспомним запавшие с детства слова: «Кто с мечом к нам придет – от меча и погибнет!» И подумаем, внутренним зрением просматривая киноленту, о давнем и не совсем давнем прошлом, о фильме, его создателях и их судьбе.
А для этого надо ассоциативно переместиться на десять лет вперед, как на машине времени. Этот скачок нам позволит совершить отрывок из моей повести «Адреналин шестидесятых».

Читаем?
Итак…
Что скрывать? Вдохнув запах типографской краски, уже не вырвешься из притягательных тенет и остаешься преданным до упора наркотическому воздуху прессы. Тем более, что им пропитываешься не где-нибудь на задворках, а в самом центре Риги. Адрес? Пожалуйста, вот вам надежный ориентир. На улице Горького, через дорогу от Академии художеств, напротив Спортивного клуба армии.
Здесь располагалась типография «Латвийского моряка», где я работал, а этажом выше две редакции детских латышских изданий – газеты «Пионерис» («Пионер») и журнала «Драугс» (Друг). Этим, однако, не ограничивался набор местных достопримечательностей, главная из которых… Да-да, в этом старинном здании, отнюдь не похожем на роддом, появился на свет 22 января (по старому стилю 10 января) 1893 года постановщик фильмов «Броненосец Потемкин», «Александр Невский», «Иван Грозный» и прочих, занесенных в разряд «мировая классика».
Но сия ушибительная для мозгов информация дошла до меня с опозданием чуть ли не в семьдесят лет. И не потому, что я был тугодум. К тугодумам скорей следовало причислить тружеников канцелярского пера и чернил из горисполкома. Только сейчас, с опозданием на хороший кусок исторически звучащего времени, они додумались вывесить мемориальную доску. И она, можно сказать, ударила мне по кумполу. Нет, не в прямом смысле. В переносном. Но все равно болезненно.
Как? А так!
Несу я, значит, в типографию свежие полосы и гранки, вычитанные в Главлите, размышляю о всяком-разном, имеющем отношение к жизни, и вдруг – бац по башке! – новшество на фасаде здания: мемориальная доска с образом и подобием Сергея Михайловича. Получается, за то время, пока я таскал сверстанные полосы на бульвар Вальню, к цензору, здесь, на улице Горького, 6, провернули торжественное мероприятие и покатили в ресторан.
Нет, чтобы меня дождаться! Я тоже охотник выпить за государственный счет!
Подумав над этим, я внезапно оторопел: поднимаюсь, оказывается, по тем же ступенькам, опираюсь, выясняется, на те же перила, что и юный Сережа Эйзенштейн. Плюю в тот же пролет лестниц, что и даровитый сыночек «папеньки» Михаила Осиповича – так, с определенной долей иронии, он именовал в дневниковых записях своего отца. И стригу мыслями, вспоминая, что еще мне известно о нем не из затрапезного, не прокатанного на печатных станках.
В общем-то, ничего особенного. Разве что словечко «папенька» всосалось некогда в мозговую клеточку и всплыло вдруг из подсознания.
Вы спросите: что за ироничность по отношению к своему отцу? Конкретного ответа не выплывет из тьмы лет. Но догадки имеются. Может быть, по той причине, что еще в детстве Сережа прослышал, как «папеньку» друзья-приятели называют в шутку «сумасшедшим пирожником». Но он ведь не кулинар, а архитектор! Какие в домах навороты из взбитых сливок, плавленого шоколада и разноцветного крема?
Ан были-были навороты. Такие, признаюсь, исходя из личных впечатлений, что и по нынешний день вызывают приятное удивление. Пройдите по улице Стрелниеку и убедитесь. Или заверните на Елизаветенскую (Элизабетес), можно и на Принца Альберта. Академисты журили Михаила Осиповича за «излишнее увлечение декоративными деталями». А он, представитель модерного стиля, по-иному не мог. Творчество било в нем через край, придавая геометрически выверенной Риге новые, несколько фантастические очертания.
Тут и возникает наводящий вопрос: если «папенька» сумел столь мощно воздействовать на мертвый камень, одушевляя его декоративными фантазиями, то с какой же силой он повлиял на художественное мышление своего радивого отпрыска? Не следует ли признать, что корневая система невероятного дарования Сергея Эйзенштейна берет начало в творческих поисках его отца?
Напрашивался материал на целый подвал – нет, не архитектурный, какие понастроил «папенька» Сергея Михайловича, а газетный, избранный мной, еще не ахти каким зодчим, под очерковые зарисовки. Наверное, строить репортерские многоэтажки я еще не был научен, но журналистским мышлением был «оборудован» по крышу. Вы спрашиваете: чем оно отличается от обычного? А тем, что вы, предположим, видите то же самое, что и другие, но по-иному это «равноувиденное» воспринимаете. Пример? На фасаде здания нашей типографии появилась мемориальная доска. А в газетах ничего, кроме короткой информации об этом, не пропечатали. Хотя напрашивалось. Пусть не о самом Сергее Эйзенштейне, чья биография на слуху и без того. Достаточно и о «папеньке» Михаиле Осиповиче, «маменьке» Юлии Ивановне (урожденной Конецкой), родословной предков. Это же белые пятна истории! Но – странно или же очень симптоматично! – мне ничего из этого реестра не попадалось в советской печати. Словно корова языком слизала. Та самая – бешеная корова времени, чье молочко мы попивали в охотку, не зная, куда нас выведет извилистая тропа чужой жизни.
А вот о его сыне, Сергее, было намного легче собирать материал. Особенно в этом 1968 году, отмечающем тридцатилетие появления на экране фильма «Александр Невский» – фильма удивительной судьбы, потрясшего нас в детстве настолько, что цитаты из него входили в наше сознание, казалось бы, навсегда. «А если кто с мечом к нам войдет – от меча и погибнет! На том стояла и стоять будет земля русская!». Памятно? Еще как! Да это же намек на немцев, которые в сорок первом… Именно так мы, рожденные в сорок пятом, дети Победы, и представляли. Фильм о князе-победителе сделан как угроза фашистам: сунетесь к нам – получите по башке, мало не покажется. Какое же удивление испытали мы, когда выяснилось, что «Александр Невский» был снят с экрана вскоре после создания по личному распоряжению Сталина, все его копии были изъяты из обращения. Именно потому, чтобы немцы, с которыми был в 1939 году заключен пакт о ненападении, не воспринимали его в виде грозного предупреждения о неминуемом разгроме. А ведь и создавался он по личному распоряжению Сталина. И Сергей Эйзенштейн снял его в рекордные сроки, всего за полгода, стремясь вырваться из опалы после попавшего под запрет предыдущего фильма «Бежин луг». Ситуация сложилась так, что после ареста картины и его свобода оказалась под угрозой. Указ о взятии его под стражу был уже подписан Ворошиловым и Кагановичем, но карательная рука в последний момент отложила в сторону топор «неумолимого правосудия». Эйзенштейну было предложено «искупить вину», вызванную идеологической близорукостью, и снять по-настоящему полезный фильм.
«Шел 1938 год, – вспоминал Сергей Эйзенштейн о работе над фильмом «Александр Невский». – «Патриотизм – наша тема» – стояло неуклонно передо мной и перед всем творческим коллективом во время съемок, во время озвучивания, во время монтажа. Читая одновременно летописи XIII века и газеты сегодняшнего дня, теряешь ощущение разницы времени, ибо тот кровавый ужас, который в XIII веке сеяли рыцарские ордена завоевателей, почти не отличается от того, что делается сейчас в некоторых странах мира».
Может быть, это – особое акцентирование патриотизма, но скорее другое – неимоверной силы талант режиссера и всего коллектива съемочной группы сыграл решающую роль, и фильм был снят, да так, что сам автор удивлялся фурору, произведенному им.
24 декабря 1938 Эйзенштейн под заголовком «Загадка Невского» пишет: «Упорство, с которым идут по два-три раза даже те, кто с первого раза недоволен…»
Однако, как говорится, недолго музыка играла.
В 1938 феноменальный успех, а уже в августе 1939 запрет на показ. Но… с началом Великой Отечественной войны «Александр Невский» победоносно вышел снова на экран и был включен в обязательный показ во всех уголках Советского Союза для укрепления боевого духа народа.

2


Мало кто знает из людей, живущих ныне, что в моем доме, Шкюню, 17, напротив Домского собора, на третьем этаже, бытовал Шахматный Клуб, где встречались за чашкой чая и шахматной доской претенденты на высший в мире титул Таль и Гипслис.
Тогда претендентов называли молодыми дарованиями и они охотно пожимали руку юному в ту пору автору этого повествования, ибо автор этого повествования жил в ту пору выше, и в его распоряжении был чердак.
Чердак, если разобраться с умом, — уникальный.
Намного раньше, чем автор переселился с улицы Аудею на улицу Шкюню, чердак этот назывался Обществом «Динамо». На чердаке воспитывались любители подраться бесплатно. Известно, что кулачный бой, не организованный судейской коллегией, оборачивается тюремным сроком.
Автор этого повествования предпочитал с малолетства законный мордобой, провозглашенный Рингом как спорт. Поэтому в семилетнем возрасте вместе со своим двоюродным братом Леней Гросманом и друзьями-одноклассниками Левой Прокофьевым и Сашей Дергачевым направился в спортобщество «Динамо»: адрес уже известный — Рига, улица Шкюню, 17.
На Домской площади юных молотобойцев, с ножиком в кармане и кожаными перчатками в мечтах, встретили советские солдаты из какой-то гвардейской дивизии. И предложили сперва подраться на кулачках, а затем идти в спортобщество. Солдаты были тоже, очевидно, детьми с одной извилиной, прямой, как Невский проспект. Правда, выглядели вполне взрослыми, и у них были на плечах погоны.
Автор этого повествования — говорю без лишней скромности — пустил юшку (кровь) из носа Саши Дергачева. Леня Гросман отколотил Леву Прокофьева. Солдаты поаплодировали бесплатному зрелищу, и окровавленные физиономии кинулись на чердак — в бокс.
Через несколько минут выяснилось: боксом можно заниматься лишь после совершеннолетия. Такие были правила тогда, в 1952 году. Наверное, правила эти писались одновременно с уголовным кодексом, или же одной и той же рукой.
Во всяком случае, автор этого повествования боксером стал позже. Леня Гросман, обманутый в ожиданиях, превратился в борца, а затем из Олимпийских Надежд шагнул в инженеры. Лева Прокофьев обмишурился с Надеждами, случайно подсел на неопределенный срок, однако вышел на свободу, как писали газеты, «с чистой совестью». Саша Дергачев, голодный с рождения, преодолел курсы поваров и вышел в Шефы ресторана «Кавказ».

3


История — пишется.
Люди балдеют.
А изложение Русской Действительности все еще буксует возле дома № 17 по улице Шкюню.
Буксует по простой причине. Этим Домом Правит Вечность.
Был в Доме этом шахматный клуб — и исчез.
Был в Доме этом, на чердаке, боксерский зал — и пропал.
Была в Доме этом Комната с привидением Самого Петра Первого – и, полагаю, осталась навсегда.
Комнату эту превратили при советской власти в тайный музей и водили Туда — за деньги, естественно, — иностранных туристов.
В Комнате стояли сапоги Петра Первого, на стене Комнаты висела его шпага; на резной вешалке, треножном постаменте, — камзол с позументами.
Комната всегда была опечатана, и обитатели достопримечательной квартиры тишком, по веской причине, проклинали Петра Первого в отсутствие туристов.
Последний русский царь и Первый всероссийский император, который девять раз посетил Ригу и живал в своей резиденции, даже после кончины претендовал на разумную по размерам жилплощадь в одомашненной Латвии. Обитателям «коммуналки» он оставил, чтобы не забывали его величия, шикарную шпагу, смазанные сапоги и пиджак умопомрачительной длины и роскоши. А наследники, дети развитого социализма, привесили к двери на веревочке сургучную печать и провозгласили: «Без приглашения не входи!»
Конечно, разреши им, передовым рабочим и служащим, с партийным билетом и без, войти в Пенаты Царя Всемогущего, они мигом выбросили бы на свалку весь антураж Той допотопной эпохи и народили в этой Комнате разных чумазых детишек. Но сказано — «Без приглашения не входи!», вот и не входили, иначе впереди не социализм с человечьим лицом, а небо в клеточку. Однако — злились, и очень.
Их злость, к слову, питало и другое.
Общей кухней служил, вероятно, по недогляду горсовета, довольно просторный зал. Его потолок был украшен высокохудожественной росписью мастеров 18 века. Девы и Ангелы. Облака и все остальное.
Автор этого повествования, вскормленный Моральным Кодексом, не раз краснел — детская наивность непритворна! — от вида витающих в небе дородных женщин с укутанной в прозрачную ткань весьма представительной попкой.
Автору всего лишь надо было одолжить луковицу. Для мамы. У тети Маши.
Одолжить не проблема. Но… потом луковица эта обжигала ему руки.
Насмотрелся, скажет читатель, на груди, торчащие в небе.
Действительно, насмотрелся....
Известное дело, взглядом кашу не испортишь, тем более музейную роспись. Портили роспись совсем другим способом, и — не специально. Примусами, керогазками и всякой прочей коптящей нечистью.
Исторический зал, где местные и заезжие вельможи хлебали из бокала шампанское и лопали знаменитый рижский антрекот, в пятидесятые (и дальше) годы двадцатого века являлся всего лишь коммунальной кухней. Там было жарко, как в аду. И пахло горелым. Это пригорала понемногу антикварная роспись.
По оценкам специалистов, она стоила хороший миллион долларов.
По оценкам домохозяек, она стоила хорошую тысячу рублей, которых в наличии нет.
Домохозяйки были неоднократно биты мужьями. Получалось, мужья — рабочие и служащие, с партийным билетом и без, — стояли на страже народного достояния, выраженного в миллионе долларов и голых бабах, помещенных на потолке, читай — в небесах. Наверное, хотя за историческую достоверность не ручаюсь, роспись таила для власть имущих господ и товарищей некий тайный смысл: мол, видит око, да зуб неймет.
Впрочем, не дело автора соваться в кандидаты абсолютно лишних для него наук. Но, что небезынтересно, битые мужьями жены были действительно специалистами исторических наук и вневременной живописи. Однако никто из них кандидатскую не защитил, как и свою поруганную честь.
Представьте себе такую картину: борщ кипит, пар валит из кастрюли. Керосинка коптит во все свои богатырские силы, подначивая примус добавить жару. В музейном зале — брожение сердец, дум и нехороших помыслов. Влажный воздух накапливает электрические заряды. И вот бухнуло.
— Машка! .....! .....! .....! .....! .......!!!
— Не шуми! Люди услышат!!!
— Опять коптишь потолок?! А?! А там нарисовано........................
— Я тебе нарисую! .....! Я тебя тряпкой по роже! ............!!!
Дальше — лязг зубовный, и никакого ответа.
Помолчим и мы.
Хотя нет, нарушим молчание ради короткого некролога, он же — пояснение.
Машка, мужем битая неоднократно, любила искусство не меньше своего Петеньки. Вернее, совсем не любила, как и он. В музеи не ходила, в театры тоже. Ходила в дом народного творчества. И то для того, чтобы продать там свое рукоделие: лосей, вышитых крестиком. Стоят на лесной полянке, под налитой янтарным соком луной, и кушать не просят.
Искусство, помещенное вместе с раздетыми до основания бабами на ее потолке, тоже было ей противно. И не из-за голых баб. Нагляделась в бане. За искусство, втравленное в ее потолок художником неопознанного времени и закопченное стараниями товарок-домохозяек, рас-плачивалась битой физией и денежными штрафами.
Идиотская система, согласитесь…
Раз в полгода, после проверки дел на небосклоне расписной кухни коммунального значения, горсовет облагал поборами жителей этой уникальной квартиры. Если бы они ходили в музеи, им хватало бы еще и на кино. А так, сидючи в созданном в их квартире музее, им оставалось разве что на бутылку и последующие раздоры. И, само собой, следом разгорались семейные драмы шекспировского размаха.

4


Вскоре к ним мы и перейдем. Но пока посидим рядом с плачущей Машкой и послушаем непритворные всхлипы.
Перевод с русского:
— Нужен мне этот Растрелли! Да и ты!.. Шел бы уж!.. Я сама сюда вселилась? Кто виноват? Искусство?! Пропади оно пропадом! Да и ты!.. Дети кушать хочут? Да и ты? Шел бы уж!..
Автору представляется: момент назрел.
Тем более, подгадывая к моменту, из-за двери в смежную комнату, где прописаны Машенька и Петечка, раздается вполне современная песенка: «Позабыт, позаброшен с молодых юных лет».
— И этот на мою голову! Чтобы вы все!..
— Двоеженица! — громыхает Петечка.
Маша — плачет. Плачет еще громче. Садится на табуретку, запрокидывает голову, смотрит сквозь слезы на произведение искусства и думает: «Может быть, оно и впрямь выдающееся. Но почему на мою голову?»
Ей больно, и тошно, и некому руку пожать. А ведь она сама, Машка эта — истинная реликвия! Лет двадцать назад и ее можно было назвать произведением искусства.
Но война — изломала, испохабила...
Теперь и штукатурка мало помогает.
Набежали годы, забрали вместе с девственностью молодость, наградили ранними морщинами и седой прядью, а хны в магазине с огнем не доищешься, и ваты нет, да и вообще...
Только вчера вышел скандал. Явился горсоветский хмырь и давай обкладывать штрафом. Опять плати пятьсот рублей — ползарплаты! — на ихнюю реставрацию искусства. Баб налепили на потолок — а ты плати. Петечка говорит — «глаза на задницу натяну!» А что я? Специально? Керосинка коптит, как прокаженная. Скажешь ей разве — «не копти, зараза!»? Жить невозможно. А умереть боязно, и дети...
За дверью в комнате приумолкшей звякнула гитара.
«Мы с тобой повстречались случайно», — вылилось из замочной скважины. Вздрогнули в пыльном звоне стаканы. Эхом откликнулось на звон:
— Будем!
Искусство во все груди смотрело на Машку сверху вниз. Машке хотелось сказать такое этому искусству, что внезапно она сама покраснела от смущения. И она сказала совсем не то, что сказать задумала.
— А я ведь была офицер и политработник. А вы? Шлюхи! Я бы с вами рядом на очко не села, коровы! И за вас платить?
Машка заплакала снова. Ей было обидно. Она понимала: Петечка оскорбил ее с умыслом. Двоеженица! Да, есть такой грех. Двое у нее этих олухов. Все — правда! И Петечка не мог не знать, что оскорбляет ее с умыслом. Хорошо, что Степка не слышал. А то набил бы ему морду! Впрочем, и набьет. Всегда у них так кончается. Выпьют, а потом — драться: чья она, Машка, жена? Чья? Она и сама не знает! Двое у нее. И что с них взять, кроме анализа? Герои войны, почти калеки. А дерутся... ох... больно! Шли бы они!
Они?
Но прежде о клетушке, именуемой комнатой по недоразумению. Сколько эта клетушка насчитывала квадратных метров, не знал никто. Понятно, метры были засекречены. Понятно, метры, возведенные в квадрат, были засекречены втройне. Но совсем непонятно, почему психиатр, вызывающий на принудительный прием в психолечебницу то Петечку, то Степку, требовал от них подписи о «НЕРАЗГЛАШЕНИИ».
Ни Петечка, ни Степка не добирали умом — почему? Психиатр говорил с ними о каком-то неподсудном трехмерном пространстве, а потом задавал наводящий вопрос: «Что известно вам о четвертом измерении?»
Ни Петечка, ни Степка, ни их общие дети не петрили, мало сказать, в трехмерном пространстве, а о четвертом измерении, ясно и фраеру из магазина культтоваров, имели самые общие представления.
Заключая метафизические пополз-новения к свободной от лишних налогов личности, Степка как-то вякнул психиатру:
— Я бы с тобой на троих!..
Психиатр усмехнулся: он пил в одиночку.
Петечка клюнул на парапсихологию по-другому:
— Я бы с тобой в разведку не пошел!
Психиатр вновь усмехнулся: он, в отличие от непутевого собеседника, именно работал на разведку и ходил в эту вышеназванную разведку регулярно, вызывая на собеседования обитателей музейной квартиры.
Предлагаю разъяснение.
Дом № 17 по улице Шкюню числился у компетентных органов на подозрении. Вернее, не сам дом, сколько квартира, где, в полном несогласии с ленинскими понятиями о материализме, словно в насмешку над правильным, потому что оно верное, учением, то и дело возникал из ниоткуда одухотворенный призрак Петра Первого.
Не ахти какое жилище, туалет на лестничной клетке, отопление печное, вода по вечерам не поднимается до крана, обессилено точится на первом этаже, а поди ж ты… будто бы назло управдому приписался здесь после смерти русский император да самодержец в одном лице.
Вот потому и числилась эта квартира на подозрении у Охранки с незапамятных времен.
Советская Охранка приняла квартиру у Охранки буржуазной Латвии, поставленной, как следует из документов, в тупик. В документах сказано однозначно: в этой квартире время от времени появляется Петр Первый, а с ним Меншиков и Катька, известная беспутным поведением и любовью к искусству. Почему? Отчего? Бог его ведает!
Подумаем и мы.
Почему? Отчего? Может быть, по той взыскательной причине, что на заре добросердечных отношений с Россией здесь создали тайную кладовку в стиле памятного хранилища личных вещей Петра Первого, которые его и притягивают с того света. Скажем, не все вещи, а какой-нибудь отдельный предмет личного гардероба, особо любимый при жизни. Или же — рискнем еще с предположениями — какая-то секретная записка, спрятанная в потайном кармане камзола, либо некий артефакт, проливающий свет на подлинную историю его рождения. Как известно, писатель Алексей Толстой, работая в архивах над романом о Петре Первом, каким-то запредельным образом определил, что русский царь по национальности вовсе не русский, в его жилах, укрепляя коктейль до положенного градуса, течет грузинская кровь, и доложил о том Сталину. Но Сталин не позволил советскому графу оповещать о том широкий круг знакомых и прочую читающую публику.
Словом, дореволюционная Охранка не разобралась в метафизических отклонениях от реальности.
Потом ее уничтожили.
Охранка буржуазной Латвии тоже не разобралась.
Потом ушла в Сибирь, на побывку к замороженным динозаврам.
Советская Охранка — самая передовая в мире — решила при помощи психиатра, тоже самого передового, наконец-то доподлинно определиться в нарушениях материализма, вылитого в облике развенчанного уже саблей и пулей идеализма. И прибегла к сознательности передовых рабочих и служащих, в обличии Петечки и Степки, абсолютно не сведущих в области идеализма, впрочем, и материализма тоже.
Петечка и Степка соображали только на двоих, и без всяких измов. А если и Машка согласна вкусить, то бегали за добавкой в близлежащий магазин, причем бегали по прямой, как некогда олимпийский чемпион Куц. И в эту рекордную минуту не думали о дистанции, выраженной в метрах — неважно, линейных, квадратных или квадратно-гнездовых. Думали — градусами, обычно догоняя их до сорока, проще — поллитровкой, и были довольны собой: не ошиблись ни на грош, и даже кильки на закусь купили.
Им ли понимать психиатра, отягощенного заданием?
Или же психиатру понимать их, занятых Вселенскими Проблемами?
Вот поэтому они никогда не находили с психиатром общего языка. Он — скажу со всей уверенностью! — получал деньги зря от Советской Охранки и был слишком трезвым, хотя пил в одиночку, чтобы при внезапных появлениях в достопримечательной квартире по улице Шкюню обнаружить там Петра Великого, Меншикова и Катьку.
Говорят, психиатр этот от полной профессиональной непригодности запил совсем. Но нас это не касается. Мы о Петечке и Степке. Они отнюдь не запили — денег недоставало! — однако Петра видели воочию и не раз. А с ним — Меншикова. А между ними — Катьку.
С Катькой однажды вышла у них промашка. Они — щупать ее, для облачения потустороннего в жизненную Реальность, а Петр им — в ухо.
Вскинулись — за честь!
Меншиков возьми да трахни лапищей по заднице Машке.
Пришлось — на Меншикова: Машкина честь дороже!
Нахватали по зубарикам, дальше некуда! Дальше — милиция!
Милиция их и растащила. Каждому по 15 суток за хулиганство. А какое там хулиганство? Честь Машкину защищали! «От кого?» — спросили их в участке. «От Петра Первого и его стервозного любимца Меншикова!»
В милиции посмеялись. Дали по подзатыльнику и добавили из исторических учебников: «Нужна Петру честь вашей Машки! Постеснялись бы, вшивоголубчики!» И опять закупорили — к психиатру. А он — по мензуркам, но не на троих. Двоим им — и странное питье, выворотное. Зубы от него — вширь, язык сам разматывается. Но — блюли себя. Принцип дороже: раз проговоришься, десять лет ни за что отсидишь. Вот и молчи, посягая на внутренний взрыв: ну, Машка, держись! Вернемся домой, поломаем!
Домой возвращались. Куда же их, сирых, девать? Дома — опять на двоих, потом говорить — на троих, включая в разговор Машку. Раскраснеются, разопреют. Драке внезапно изменят, обнимут всемирное пространство и во весь голос, чтобы и Петру было тошно, не только соседям, — запоют: «И в огне мы не сгорим!»
И действительно, не сгорали. Были они вытканы двужильными нитками из нержавеющей стали. Потом из этих ниток стали ткать ракеты, чтобы Жучку запустить в космос, и попугать жизнью и смертью Жучкиной, всемогущей, как праздник, и краткой, как следующий за ним похмельный день, нерадивых до научных изысканий американцев.

8.

В Библии 66 книг. Отними свой возраст, прибавь 50 и получишь год своего рождения?
Это объявление из Фейсбука втемяшилось в голову, и не отпускало, пока не проверил. 66 – 61 = 5 + 50 = 55. Законный результат – 1955 год, и никакой премудрости, сплошная арифметика. Хотя не поймёшь, почему так складно получается. Может, и жизнь устроена по этому образу, не поймёшь как складывается, а рисуется без всякого абстракционизма: тут реальный человек, там реальный человек, а посредине ЗАГС. Или? Долго ли придумать? Одно, второе, третье набегает на ум. И вдруг – осечка. Вдруг болезненное продёргивание сквозь память: раннее детство, металлический голос, и какие-то незамысловатые слова, смысл которых так и не распознать. Говорит-говорит, а что говорит лишь ему известно. Как и сегодня. Чего это кинуло в прошлое и полонило Апокалипсисом? Найти бы причину, разобрался бы и с металлическим голосом. Но причина упрятана в диковинных снах, окутанных ореолом таинственности. Ищи их на лоне подушки. Но если перепил и обезножил, то и сидя можно выхватить из небесной канцелярии такой сон, что потом бегай по врачам, обрученным с лечебным гипнозом, и домогайся: правда это либо вымысел?
А приснилось…
Следом за скрипом закрывающейся за Гошей двери послышалось:
– Пространство и время сомкнулись в одно точке. Твой час настал. Поднимайся и следуй за мной.
Легко сказать пьяному: поднимайся! Легко сказать пьяному: следуй за мной!
Трудно исполнить предписание такого рода. Но – что странно – не успел Дани подумать о таком повороте, как ноги сами собой понесли. Куда? Если бы знал – куда. Но он не знал, и шёл за провожатым, глядя ему в спину. Вот-вот, в спину, по сторонам не смотрел. Вернее, не мог повернуть голову. Спина и спина, а на ней, как на телеэкране, разные разности, глаз не отвести. Бледный конь, красный конь. Всадники Апокалипсиса. Дурман. Падающие звёзды. Дымное пожарище. Руины зданий. Ураган. Тонущие корабли. Море, выходящее из берегов. И над всем этим дребезжащий звук лопнувшей струны. Скрипачи считают, что если подставить палец под лопнувшую струну, отсечет в момент – такая в ней разящая сила. Правда ли, вымысел для устрашения юных музыкантов, следует спросить у Паганини. Но он растворился в минувшем, а настоящее давит на уши, создавая вихровой порыв ураганной мощи, и втягивает в телеэкран, обретающий внутри формы ангара с треугольным космическим кораблём замершем в воздухе в полуметре от бетонного пола. И никакого удивления, душевного трепета, внутренних переживаний. НЛО? Ну и что? На то и НЛО, чтобы появляться внезапно. Трап спущен? Прекрасно! Не нужно прыгать на подножку, а то ведь и зашибиться недолго. Теперь бы стюардессе появиться, сказать «здрасте вам, пристегните ремни, мы отлетам». Но стюардесса не показывается, а кресло – вот оно, тут как тут, и у самого иллюминатора. Милости просим, садись, надевай наушники, слушай полюбившиеся с детства мелодии. И впрямь, будто пароль, не требующий отзыва, по принципу опознания – «свой» – сначала «выходила на берег Катюша», потом «с чего начинается родина?», затем «Хава нагила». И никакого лишнего шума, ни рокота двигателей, не шуршания колёс по рулёжке. Только музыка, бесконечная музыка, попурри из некогда любимых песен, а за иллюминатором распахнутое звездное небо и Земля, голубокровный шар, подсвеченный обморочным светом луны. Ау, люди! А в наушниках: «Хотят ли русские войны?» И следом, будто подключили другую запись, переход на прозу…
– До коронации Тутмос посетил Гизу и заночевал рядом со Сфинксом, не подозревая, что каменный исполин погребен полностью под песком пустыни. Во сне ему явился Сфинкс и сказал: «Если откопаешь меня, станешь фараоном». Тутмос умел видеть сны, и, главное, не забывать их при пробуждении. Он отдал приказ сопровождающей его свите. И Сфинкс был откопан. Тутмос, в соответствии с предсказанием, стал фараоном. И был счастлив, не понимая одного: его дар видеть сны был важен инопланетянам. По той причине, что на Сфинксе написано: «Подо мной лежит знание о нашем сотворении». Но запись эта не была расшифрована, и Тутмос не смог совершить второй шаг – начать глубинные раскопки под Сфинксом, чтобы добыть те знания, которые кинули бы древний Египет в иную эпоху, опережающую даже нынешнюю.
– Леонардо да Винчи вошёл в пещеру в 1476 и исчез на два года – до 1478. Земляне предполагают, там он встретился с инопланетянином и с его помощью посетил иные миры. Затем, вернувшись в Италию, стал создавать небывалые машины, на 500 лет опередив своё время. Среди них танк, вертолет, подводная лодка и прочее, что он мог увидеть в далёком будущем и нарисовать в настоящем. Его дар художника необходим был инопланетянам, чтобы помочь людям вырваться из средневековья.
– Николо Тесла, маг электротехники, приручивший молнию и создавший «лучи смерти», получил свой невероятный дар изобретателя после излечения от смертельного недуга. Перед его мысленным взором представали те технические новшества, которые следовало «приручить» и заставить работать на человечество. Мало того, появление чётких видений сопровождалось и условными путешествиями в разные страны или, что вполне вероятно, хотя и недоказуемо, на другие планеты. Но предоставим слово ему самому. «Сильные вспышки света покpывали каpтины pеальных объектов и попpостy заменяли мои мысли, – послышался надтреснутый голос Николо Теслы. – Эти каpтины пpедметов и сцен имели свойство действительности, но всегда осознавались как видения. Дабы избавиться от мyк, вызванных появлением «стpанных pеальностей», я сосpедоточенно пеpеключался на видения из ежедневной жизни. Вскоpе я обнаpyжил, что лyчше всего себя чyвствyю тогда, когда pасслабляюсь и допyскаю, чтобы само вообpажение влекло меня всё дальше и дальше. Постоянно y меня возникали новые впечатления, и так начались мои ментальные пyтешествия. Каждyю ночь, а иногда и днём, я, оставшись наедине с собой, отпpавлялся в эти пyтешествия – в неведомые места, гоpода и стpаны, жил там, встpечал людей, создавал знакомства и завязывал дpyжбy и, как бы это ни казалось невеpоятным, но остаётся фактом, что они мне были столь же доpоги, как и моя семья, и все эти иные миpы были столь же интенсивны в своих пpоявлениях». Этот дар ментального путешествия и умение видеть конечный результат технического поиска сблизил его с инопланетянами, давая приоритетную возможность для совместной работы на будущее. И, кроме того, утверждение, проверенное, как пояснял Тесла, на практике: если y личности может пpоизойти смещение пpивязки во вpемени, то можно пpактически изменить возpаст. Допустим, чью-то пpивязкy во вpемени сместить на двадцать лет назад, соответственно изменится возpастной запас тела.
– В 1947 году в штате Нью-Мексико, вблизи города Розуэлл, потерпела аварию летающая тарелка. А затем на земле произошло ещё 73 крушения неопознанных летающих объектов, причём каждое документально подтверждено очевидцами. Спрашивается, почему НЛО, находящиеся на высочайшем уровне технологического развития, с лёгкостью преодолевающие межзвёздные пространства, разбиваются из-за каких-то мифических технических неисправностей на матушке Земле? Не проще ли предположить, что они не разбиваются, а уничтожаются, так как космическая война, письменно, в сказаниях о богах, и визуально – в настенных изображениях – зафиксированная ещё до нашей эры в Индии, продолжается до сих пор. Кто же с ними воюет? Инопланетяне, защищающие Землю от космических варваров. И земные люди. Какие? Особого рода. Провидцы будущего, привычные к ментальным путешествиям, обладающие навыками воина, тренированным телом спортсмена, сместившего свой возрастной ценз чуть ли не на тридцать лет назад, и, следовательно, обладающие потенциальным даром суперсолдата.
«Это обо мне?» – подумал Дани.
Но ответа не дождался.
Однако тут же увидел с полугодовалым упреждением небо над Иерусалимом 23 ноября 2016 года. Почернелое от кучевых туч, образующих воронку, своего рода скважину, устремленную в звёздную высь. И трубный звук, пугающий, вибрирующий и, казалось бы, нескончаемый.
Не трубный ли это глас Армагеддона?
Что за совпадение? В день рождения мысленно представил себе всадников Апокалипсиса, и, гляди, точная дата, видение небесной червоточины и предсказанная в Библии музыка гибели всего сущего. Или это не совпадение, а предупреждение? И впрямь, время на исходе и, если человек не образумится, он въяве столкнется с концом времён.

9.

– Добро пожаловать на Нибиру. Здесь вы родились. Здесь и проживёте десять-пятнадцать тысяч земных лет. И все ваши жизни на Земле останутся с вами и на Нибире. На выход. Трап подан.
Дани посмотрел: где попутчики? Но странно – в глазах появилась рябь, ни одного лица не различил. Движение видел, шуршание слышал, себя ощущал. Но всё как во сне, когда невозможно повлиять на события. Вроде бы в чём-то участвуешь, куда-то направляешься, но – куда? – загадка. И вот ты уже на месте. Где? В какой-то квартире, с телеэкраном во всю стену, с причудливым, продолговатым, как гроб, комодом, заставленном бюстами каких-то людей. Над каждым цветная фотка, прикрепленная к стене, с видами городов, некоторые узнаваемые: Иерусалим с целёхоньким Храмом Соломона Мудрого, Афины с ничуть не поврежденным Акрополем, Рим с ареной для гладиаторских боев. Удивительно, снято с натуры, причём в пору, когда фотоаппаратов не существовало. Фокус-покус для знатоков истории. А что, если какой-нибудь из этих физиономий щёлкнуть по носу? И щёлкнул. Нос податливо ушёл в панель, и на лбу вспыхнула самодвижущаяся картинка бытия, а проще говоря, началось экранная жизнь неведомого героя, чем-то близкого, понятного, хотя совершенно отличного видом. Предок, что ли? Или? Такого не может быть! Но настойчивый голос в мозгу: «Ты!».
Как же так? Экранный герой машет мечом, бросается в атаку на противника в короткой тунике, рогатом шлеме, с вилами и сеткой для ловли птиц. Удар. Отскок. И вновь атака. Ещё секунда… Но нет, к лешему такие кровавые зрелища! Повторный щелчок по носу, и кино отключено: не наберёшься сил наблюдать за собственной гибелью. Лучше осмотреться здесь, в новом для себя пристанище. Или не новом? Что-то роднит тебя с этим домом, манит из комнаты в комнату. А вот и спальня. Но странно. Широченная кровать поставлена отдельно от спящего. А спящий… Ну и ну! Спящий в стеклянном гробу. Может быть, покойник? Отнюдь! Дыхание ровное. Лицо загорелое, с румянцем. Борода – ни одного седого волоса – кольцами. Голова удлинённая, или же просто представляется несоразмерной с человеческой из-за остроконечной шапки с какими-то финтифлюшками, электронного, должно быть, свойства. Одет в спортивное трико, подчёркивающее мускулистое тело. «Ты!» – опять послышался голос.
Вот тебе и «на», здрасте-приехали! Экскурсия по заказу трудящихся! К самому себе – ни живому, ни мёртвому – пожаловал в гости. В детстве водили в Мавзолей, посмотреть на дедушку Ленина. Сегодня привели посмотреть на себя. Тот в гробу. Ты в гробу. В чём аналогия? «Дедушка в мавзолейном гробу не проснётся, но жив-здоров, и в ином обличии вернётся с Нибиры в Россию, когда заскучает по прелестям революционной жизни. Ты, в отличие от него, поднимешься из этого гроба и вновь займешься повседневными делами по наведению порядка на родной планете. А пока, до начала тренинга, отдыхай-развлекайся. В соседнем доме бар-ресторан с доступными ценами. Денег нет? А деньги и не нужны. Достаточно отпечатка пальца».
Дани и не заметил, как оказался в соседнем доме, у стойки бара, на высоком стуле с упругой кожаной подушкой.
– Мне, – попытался сделать заказ и замялся, разглядывая диковинного бармена – борода в колечках, халат из тиснёного бархата с изображениями летающих тарелок на фоне звёздного неба, конусообразная шапка из блестящего, похожего на золото металла. «Поймет ли мой русский?»
– А то! – ответил бармен, угадав мысли клиента. – Говори на любом языке, у нас гид-переводчик в башке имеется, – постучал костяшкой большого пальца по колпаку.
– Тогда… – Дани задумался, определяя на взгляд, какая из бутылок на стеклянной полке более привлекательная.
– Закажи «Геоленд», десять капель на двойную порцию русской водки, – послышалось сзади. – Не пожалеешь! Даже лютая зима для тебя весной обернётся.
Кто это? Голос знакомый, напоминающий кого-то из времён ранней молодости.
Бармен выставил на стойку графинчик, выдыхающий из открытого горлышка дурманящий дымок.
– Прозит!
Дани опрокинул рюмку. И обернулся к советчице, чтобы поблагодарить за доставленное удовольствие. Напиток и впрямь возымел чудесное действие. Голос незнакомки внезапно стал узнаваемым, а она сама – разве не чудо? – превратилась в Любашу студенческой поры – ту самую, желанную, самую дорогую, без которой и жизни нет, и свет не мил. Но какое-то едва заметное все же отличие наблюдалось. Какое? Родинка над левой бровью, а ведь должна быть над правой. Хотя… может, и он сам при переброске сквозь космос как-то изменился.
– Ты?
– Я! А что тут такого странного?
– Но ведь мы не дома. На чужой планете.
– Как раз мы дома. На родной планете.
– А как же Земля?
– На Земле мы в гостях.
– ?
– Ну, как тебе объяснить, чтобы быстрей аклимался?
– Попроще. А то у меня шарики за ролики заскакивают.
– Всё и выглядит просто, как дважды два четыре. Здесь, на Нибире, мы живем минимум десять-пятнадцать тысяч лет. Что для нас срок человеческой жизни? Уикенд! Вот и отправляемся раз за разом на Землю, чтобы ухватить чуток адреналина. Люди это зовут «реинкарнацией». А мы – пришельцы выходного дня – «земными каникулами».
– Мы? – недоверчиво переспросил Дани, и показал на диковатого бармена.
– Мы – мы – мы!
– Не мы-чи, Люба, – неожиданно для себя самого засмеялся Дани.
Спонтанная шутка показалась ему очень смешной и, приняв визуальные формы, корчила рожи, каждая похожая на коровью морду с влажными от умиления глазами. И вообще стало весело и приятно. Вспомнилось из «Родной речи» – «в гостях хорошо, а дома лучше», а из кинофильма «Цирк» – «и никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить».
«Любить! Любить! Любить!» – застучало в нём метрономом.
– Пойдёшь ко мне? – взял Любашу за руку, погладил её ладонью свою щеку, как делал в Питере, на сон грядущий.
– Пойдём–пойдём, – охотно согласилась Любаша. – Но не к тебе, дурачок ты мой непонятливый. К нам! Забыл, что ли, мы уже семь тысяч лет женаты. Настолько давно, что ты позабыл о моём втором имени, за прабабушку Мирьям.
– Так в древнем Израиле звали по-еврейски Марию, мать Иисуса Христа.
– Просвещенный ты, мой муженёк! А ну повтори, но уже без иврита: «Люба-Мира, Люба-Мира». И не забывай на тысячи последующих лет.

10.

Дани проснулся под монотонный голос, преследующий его с детства:
– От имени командования космического спецназа выносим вам благодарность за успешное прохождение трехмесячной тренировочной подготовки курса молодого бойца и выполнение секретных операций. Будьте готовы к новым боевым заданиям.
– Служу Родине! – чуть не буркнул спросонья Дани и очумело дёрнулся: где он и что за бред привиделся ему в джунглях дядюшки Морфея?
Но вокруг ничего необычного. Его спальня, его кровать. В ванной его зеркало. В нём его рожа, малость, правда, припухшая, но, конечно же, не от рюмочки водки с Нибиры, а от мощного израильского коньяка, принятого на грудь совместно с Гошей. А на настенном календаре 17 апреля 2016. Какие три месяца тренировочной подготовки? Какие к чёрту секретные задания? Ещё этого не хватало, обмолвиться в Израиле о выполнении каких-то секретных заданий, когда здесь ножевая интифада, а в Сирии гражданская война. Мигом возьмут за шкирку: кто, где, когда? Попробуй растолкуй! К тому же с такой, сновидческого рода, информацией даже к врачу на приём идти опасно. «Выпишите мне таблетки от слуховых галлюцинаций. А то померещилось, что со мной говорят с того света, благодарят за какие-то деяния и обещают в час Х снова призвать на службу».
– Вы служите, мы вас подождём, – раздалось в мозгу, будто там прокручивали фильм о солдате Бровкине. Но голос-голос. Любашин голос. И тревожное: – Чтобы ни случилось, я буду ждать. Помни, буду ждать и на Земле, и на родной Нибиру, только возвращайся!
«Вот я и вернулся, – подумал самостоятельно, без диктата внутреннего голоса. – И никого. Кликнуть, что ли, Гошу?»
Гоша – лёгок на помине – уже толчётся за дверью, названивает: ра-два, тройным, будто тыркается в коммуналку с десятком соседей.
– Входи, если недопил.
– Угадал. Я вечный Недопил Батькович. Вчера только приложился, как ты отвалился, – удачно срифмовал, и попробовал дальше: – Ты закемарил, к подушке прилёг, а я в одиночестве пить на смог. И тихо подался к себе на этаж, имея в груди с недопитья мандраж.
– Не балуй!
– А что? – Гоша уселся на «свой вчерашний» стул, налил из «вчерашней» бутылки, опрокинул в пересохшее от «вчерашнего недопитья» горло полтинник коньяка. И повторил: – А что?
– И не спрашивай. Голова кругом. Лучше скажи, какое сегодня число? Но точно.
– Тебе ли не знать? День похмельный – законный, обязательно наступающий за днём рождения. – И уточнил: – У порядочных людей.
– Семнадцатое?
– Спрашиваешь! Дня своего рождения не помнишь? В меня пошёл?
– Пошёл, да не в тебя. А куда направили, – загадочно произнёс Дани, не представляя, следует ли довериться Гоше.
– По божьему направлению?
– Может, и так.
– Исайя, глава шестая. «И услышал я голос Господа: кого Мне послать? И кто пойдёт для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал Он: пойди, и скажи этому народу: слухом услышите, и не уразумеете, и очами смотреть будете, и не увидите».
– Всё?
– На первом этапе всё, Дани. А на втором… На втором я забуду о первом. Ты – что? – забыл о моей болезни?
Это и упрочило Дани во мнении: старый друг не проговорится, если ему довериться. Выскочит у него из памяти вся информация. А вот дельный совет способен подать – энциклопедические познания из него не выветриваются. К тому же Библию цитирует, как будто только перед заходом в квартиру заучивал наизусть, а ведь открывал её, положим, последний раз, находясь в больнице, после теракта, когда травмировало его настолько серьёзно, что утром не помнит виденное и слышимое накануне вечером.
– Понимаешь, – Дани начал медленно, с осторожностью подбирая слова, чтобы не сойти за умалишенного в глазах старого приятеля. – Был мне голос…
– Я же говорю, Исайя.
– Не говори. Слушай меня. Был мне голос. Он сказал...
– Пойди…
– Наподобие. Но не перебивай.
– Уже молчу! – И чтобы выполнить обещание, Гоша забил рот двумя листиками докторской колбасы.
– Словом, пошёл-полетел, оказался на другой планете. И что совсем дико, участвовал в каких-то военных операциях, выполнял секретные задания. И не день-два, а три месяца. Три месяца! – чуть ли не вскричал. – А посмотрел на календарь, семнадцатое апреля. Всего лишь утро следующего дня. Будто и никуда не отправлялся, а просто-напросто спал. Что скажешь?
– Утро вечера мудренее, вот что скажу.
– Но я не псих.
– Это легко проверить.
– Ну, даёшь!
– Домашний гипноз, это почти понарошку, словно бой с тенью, и долой псевдоистории. Выложишь всё как на духу.
– А умеешь?
– Обижаешь, товарищ! После сеанса у психиатра из-за отключки мозгов нет для меня игры более занятной. Любого могу ввести в транс, и выяснить всю подноготную. Хоть сейчас принимай на работу в полицию.
– Я не отдел кадров.
– Хорошо, тогда представь, что ты подследственный, а я твой дознаватель.
– Но как?
– А так, без «каков». – Гоша поспешно заглотнул вторую порцию коньяка, подошёл к телевизору, снял висящую на боксёрском кубке золотую медаль. Вернулся к столу и, присев на «рабочее место», стал равномерно, подобно маятнику, раскачивать медаль на верёвочке перед глазами Дани. – Смотри сюда, со всем вниманием к блестящему предмету, и засыпай. Вот так, вот так, понемногу.
Монотонное убаюкивание, и неясные картины минувшего, реальные по визуальному восприятию, но неправдоподобные по существу.
– Что тебе видится?
– Полигон. Мишени, напоминающие шаровые молнии. В руках энергетическое оружие, вроде нашего «Узона», но стреляющее подобием солнечных лучей.
– Что вспоминается?
– Как-то раз, когда мы в солдатском кафе заговорили, горячась, о политике, наш командир провел симультанный опрос общественного мнения.
– Что, по вашему мнению, – спросил он, – следует сегодня вписать в Памятку от Всевышнего, адресованную человеку?
– Мы не боги, – последовало в ответ.
– Этого от вас никто не ждёт.
– Тогда… Не сотвори себе кумира.
– Это уже было. И не помогло.
– Тогда… От каждого по возможностям, каждому по потребностям.
– Тоже было. И тоже – никакого положительного эффекта.
– Тогда… Впрочем, ты начал, ты и выкладывай.
– Я бы вписал итоги Второй мировой войны: 78 миллионов человек убито, 67 процентов из них – гражданские лица.
– И что будет?
– Вернее, не будет… Третьей мировой войны не будет.
– Это ты земным политикам скажи. А нам…
– Для того вы и собраны здесь, чтобы Третьей мировой не было и чтобы предотвратить космическую войну.
– А кто ее развяжет?
– Да любой… Не обязательно государство. Подумайте и прикиньте, через какой-то срок беспилотные летающие аппараты с дистанционным управлением могут превратиться в личный боевой авиаотряд некоторых олигархов, с террористической начинкой, охочих до острых ощущений на пороховой бочке. Или, что не менее вероятно, станут воздушным либо космическим флотом для их детишек, продвинутых в компьютерных играх-стрелялках. Представьте себе этакого прыщеватого идиота, возомнившего себя в присутствии столь же активной и юной девицы Наполеоном двадцать первого века, и при этом сидящим у телеэкрана за пультом управления беспилотными самолетами с бомбовой выкладкой, а не в сумасшедшем доме. Представили?
– А дальше что?
– Дальше?
– Боевая тревога! – раздалось вдруг в ушах, и все бросились разбирать оружие.
Дани очнулся. Вопросительно посмотрел на Гошу.
– Ну?
– Три месяца, говоришь, и ни в одном глазу?
– Там алкоголь другой. Да и не алкоголь.
– Понятно, оттого в твою голову и не втемяшить, что три месяца умещаются в мгновения сладкого сна.
– Не сладкого. С какими-то сражениями, криками ужаса, ранеными, убитыми. Какой диагноз? Не томи!
– Диагноз – не медицинский. Скорее технологический, либо божественный. Там, где ты изволил побывать, времени в нашем понимании не существует. Или же… они управляются со временем на свой лад. Очень похоже на ориентировку от Иисуса Христа, типа: верующий в меня будет жив и после смерти.
– Вот-вот! Со слов Любаши…
– Постой, она в Питере. Какие слова?
– Да не в Питере. На той планете. Там она встретилась мне в расцвете молодости, не в нынешнем своём золотом возрасте.
– Ага! Встретилась и в кровать поволокла.
– Откуда тебе это известно? Из моего гипноза?
– А что с тобой ещё делать, Дани, в пору сексуального недопития?
– Брось свои глупости! Я о серьёзном. Мы с ней там пребываем не в пору первой влюблённости, а надёжно женаты уже семь тысяч лет.
– Боже! – Гоша схватился за голову. – И это рай? Нам такой хоккей не нужен, как сказал прямо в телевизор спортивный комментатор Николай Озеров.
– Перестань юродствовать! Слушай главное! Из слов Любаши получается, смерти для нас, землян, и впрямь нет. Мы здесь как бы в командировке на срок человеческой жизни. Посланы с Нибиру, чтобы подкачать адреналин после райской, и надо полагать, довольно предсказуемой и, следовательно, скучной жизни на всём готовом там. Вот и устраиваем войны, государственные перевороты. А попутно совершаем техническую революцию, изобретаем, делаем научные открытия. А потом перекидываемся на тот свет – возвращаемся домой, и выставляем очередной свой земной облик, этакий трофей, в виде бюста на постамент. Один, второй, десятый, пятнадцатый. И любуемся этими произведениями искусства, понимая, все мы, нибирийцы, творцы земной жизни, её истории и развития.
– Хорошо сказал. А теперь выпьем. И возрадуемся, что сказано это без посторонних свидетелей. Я не в счёт. К завтрашнему дню позабуду. А ты, Дани, напейся покруче, чтобы позабыть сейчас. И живи дальше. Без выхода в космос и на спецзадания. А то ведь следующее прикажут выполнять в сумасшедшем доме.

11.

Последствия гипноза донимали Дани до вечера. Этот день проходил в какой-то заторможенной реальности, когда внезапно наплывали неясные видения явно не земного значения. Включишь телевизор, и вместо ясной картинки – какие-то гипсовые отливки цвета слоновой кости, точно посмертные маски. Но обретут цветовую гармонию и, глядь, вырисовываются одутловатые щёки Сократа, монголоидный разрез глаз Чингисхана, треуголка Наполеона, курчавые бакенбарды Пушкина, мохнатые брови Брежнева. Своего рода незапланированная экскурсия в галерею таинственных бюстов всех времён и народов. Явно реальная, но где и когда проведённая? Где? Не иначе, на Нибиру. Когда? Это тоже понятно. Но… Здесь и заковыка, не в одной галерее они разом выставлены. Да и не в галерее. Это частная коллекция. Трофейное, так сказать, богатство. Стоп-стоп! Ну да! Любаша водила по соседям, демонстрировала друзьям-нибирятам потустороннего мужа, прибывшего в земном своём обличии на краткосрочную военную переподготовку, в Израиле это дело называется – «милуим» – сборы резервистов. А друзья-нибирята, не лишенные самохвальства, свойственного, как выясняется, не только землянам, но и прочим разумным обитателям Вселенной, представлялись ему «в лицах минувших эпох».
– Имейте удовольствие взглянуть сюда, – говорил с французским прононсом и не совсем по-русски щеголеватый молодой человек в шёлковом халате тигровой раскраски – по возрастным понятиям Нибиры было ему не более трех тысяч лет – и щёлкал по носу скульптурный портрет гвардейского офицера.
На миниатюрном телеэкране, вмонтированном на лбу изваяния, разыгрывалась дуэльная композиция. Раздавался выстрел. И появлялись политые кровью титры: «Чёрная речка. 1937 год».
– Вы?
– Честь имею представиться, Дантес!
Помнится, из сердца вырвалось:
– Чести вы не имеете!
– Дуэль? – щёголь без промедления, будто заранее знал о реакции Дани, откликнулся на оскорбление. И всё это под уморительный хохот и оживлённую разноголосицу: «Ещё не акклиматизировался, живёт старыми понятиями».
А какие, спрашивается, понятия должны быть у Дани. Новые? Или заимствованные у местной элиты? Он и здесь пока что человек Земли, и ничто человеческое ему не чуждо.
«Убийца Пушкина? И открыл рот, говоря о чести? А не хочешь ли, чтобы я заткнул его кулаком?» Но Любаша, помнящая о спонтанной реакции мужа, перехватила его руку. И смяла возникшую после смеховой разрядки настороженность:
– Когда я была Шекспиром, то написала о земной жизни, дай Бог память: «Весь мир – театр, а люди в нем актёры». Актёры, господа, актёры! В той земной жизни. А мой дорогой Дани явился к нам в земном обличии, и, не подозревая о том, продолжает играть свою земную роль.
– Я не актёр!
– Поэт? – с некоторой издёвкой в голосе спросил у него смуглолицый красавец невысокого роста в сюртуке изысканного покроя, подошедший на звук зарождающегося скандала с бокалом шипучего напитка.
– И поэт! – ответил с вызовом Дани.
– Наше всё?
– Причём тут «наше всё»?
– Значит, не ты писал Юрьеву?
– Что писал?
– Здорово, молодость и счастье, Застольный кубок и бордель!
Незнакомец отпил из бокала, оценивающе посмотрел на Дани, прикидывая, созрел ли он для последующего, и мечтательно произнёс:
– Когда ж вновь сядем вчетвером С блядьми, вином и чубуками?
– Простите, не настроен.
– Разумеется… Это поэтическое предложение адресовано в 27 мая 1819 года.
– Не устраивайте мне здесь экзамен! Тоже мне, знаток поэзии!
И опять сквозной хохот в зале.
А под этот хохот удар в поддых, нет, не кулаком, как умеют боксёры, а словом:
– Позвольте представиться, Пушкин.
– А я… я… Дани Ор, – машинально откликнулся иерусалимский укротитель Пегаса и…
Боже, где он? Слова Богу, в собственной комнате. И никого, кроме телевизора. А он, пусть и говорит, однако ни с кем не поделится о невероятном конфузе, свидетелем которого оказался.

6


Время на дворе стояло вполне историческое, определяющее не закусь, а достойный отборных зубариков ужин. За дверью, в высокохудожественном зале, кряхтели от натуги примусы и керогазки, выманивая из кастрюль на свободу роскошные запахи и ароматы. Видимо, они и заманили магнетически по крутой лестнице на верхотуру западных туристов. Но за минуту до них приволокся какой-то усатенький в штатском, и ну кричать:
— Туши вашу кухню! Прячь коптилки! Окна открывай для проветривания! Немцы идут!
Немцы идут! И я метнулся в свою спальню, вытащил меч Александра Невского, проверил пальцем его острие и побежал к Степке. Не кулаком же ему отмахиваться от псов-рыцарей.
Машка, прослышав о немцах, всплеснула руками — ой! И бегом от судилища. Однако и на бегу не расплескала ни капли своего драгоценного варева.
Степка пошмыгал носом, улавливая туристический дух на лестничных маршах. И проворчал, пряча глаза от Петра Первого:
— Всегда так. Без предупреждения. Ведут их, как на распыл...
Петечка потупился, и ему тоже было неудобно.
— Хоть бы раз заранее оповестили. — Нет, не в их правилах оповещать заранее.
Петр дал знак Меншикову: пора улепетывать.
— Нет, — показал ему кулак Петечка. — Пришли, так будьте очевидцами! Ради вас эти иноземные гады прут сюда. То шведы, первого Катькиного мужа, шведского драгуна по имени Иоганн Крузе, потомки. То голландцы, которые учили тебя плотничьему делу. А нам кушанье выплескивать — да!?
Машенька, счастливая, вся в довольной улыбке, впорхнула в комнату. Борщ до капельки сохранила в неприкосновенности и керосинку уберегла в объятиях от конфискации.
— Немцы, — доложила Машенька старшему по званию Степке.
Тот потянулся к мечу Александра Невского, заблаговременно прислоненному к стене, поблизости от ударной руки, Петечка – к подкове, которую берег под рубахой для счастья на случай непредвиденной драки. Оба ощутили себя на передовой, в подмосковном лесу, когда в рядах инвалидной команды перепили врагов, а затем поломали их насмерть.
Хватили по полному стакану и завели дуэтом:
— Их либер вас, и все былое...
Дверь в их комнату приоткрылась с любопытством. В щель просунулась пивная, с глянцевым румянцем, физиономия.
— Майн гот! — воскликнула физиономия. — Степка! Командарм! Их бин!.. Шнапс! — физиономия оплыла слезами, заколыхалась в воздухе, и вдруг пропела: — И в отделе мы не тонем, и во гнили не сгореть.
Степка признал в физиономии Ганса, которому лично камнем проломал голову тогда, в сорок первом, в разгар междуусобного подпития.
— Ганс! Ты ли?
— Жив курилкин! — сказал Ганс и с трудом втиснул свое безразмерное тело в клетушку, животом прижав, сам того не заметив, Петра, Меншикова и Катьку к противоположной стене.
— И как твое поживает? — Степка уже наливал Гансу «штрафную».
— Как в песне вашей — «Их либер вас, и все былое...»
Из разговора быстро опьяневших людей выяснилось, что Степка совершил благородный поступок, саданув Ганса по голове камнем. Недобитый фашист попал в плен. Там его отремонтировали, частично обучили русскому языку плюс политграмоте и вручили репродуктор. Вот он и стал вещать в репродуктор по ту сторону фронта. О чем? О сохранившей ему жизнь самой справедливой на свете власти. О великих деяниях советского правительства и лично товарища Сталина. Каждому трудовому элементу — по потребностям. Одному – квартира, другому – пиджак. Стахановцу — бесплатный вытрезвитель, помимо повышенной зарплаты. Крестьянке-колхознице — трудодни и фотокарточка на Доске Почета. Свинке-подружке — великий опорос.
Теперь Ганс сам себе голова. У него персональная машина и персональная дача. Но такого успеха, как Степка, он не достиг. Гид сообщил! Степке за ратные подвиги выделили музейные хоромы с причиндалами самого Петра Первого. О таком почитании прав инвалида войны в Германии еще и не мечтают.
Потом Степка был признателен Петечке за то, что тот удержал его руку на взлете. Удар бутылкой по маковке, по их общему мнению, мог иметь роковые последствия не только для Ганса, но и для международных отношений.
Пришлось, скрепя сердце, разлить. «Опять пьет нашу кровушку на дармовщину!» — проклюнулось в Степкино ухо.
Но Машка — умница — притушила Петечкино бормотание:
— А борщеца не отведаете ли?
Петр Великий — в этом Степка мог поклясться — бледнел от унижения русского оружия, бутылки. Но что он мог поделать, вжатый в стену брюхом немца, когда шпага — всего лишь потусторонняя игрушка.
Немецкий гость имел достойное хлебало, равное, может быть, русскому хлебосольству. В пять минут он обожрал бы своих кормильцев на месяц вперед, но спасло явление экскурсовода. Он выволок Ганса из круга дружеской попойки, намекнул о стынущем в гостинице обеде. Немец привык подчиняться распорядку и поднялся с табуретки. На прощанье сказал:
— Их либер вас…
И удалился, высвободив у столика место для Петра Первого, Меншикова и Катьки.
— Вздрогнем!
Степка вылил в себя стакан самогонки, а за окно — борщ из предложенной Гансу миски. Петр Первый пожаловал Степке звезду со своего камзола, но она тотчас растворилась на пропахшей едким потом рубахе кавалера небесного ордена.
— И тут не везет, — вздохнул человек. Чокнулся с Петечкой. — Споем, что душа просит?
И спели:
— Позабыт, позаброшен с молодых, юных лет...
— Эх вы! — грустно откликнулась на их песню Машка. — Я беременна, а вы поете.
— Родишь, мать.
— Рожу. Конечно, рожу. Куда мне деваться? А он?..
— И он не пропадет. В тесноте, но не в обиде, — заметил Петечка по-народному.
Степка усмехнулся чему-то тайному, что давно стало явным.
— Софья Власьевна и его пристроит, если не расстреляет.
И вновь в голос, дразня соседей силой не загибающегося духа:
— И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим!
Петру Первому стало совестно. Он подмигнул Меншикову и давай полегонечку растворяться в воздухе. Степка едва успел прихватить его за рукав камзола.
— Не спеши, люба. Все Там будем. Мы еще Тут дознание не произвели.
— Сознавайся, — подгадал к его мысли Петечка, — ты забрюхатил Машку?
— Да что вы? Окститесь!
— Так какого хрена ты к нам прешься тогда, чумазый?
— Это секрет, так сказать, личного свойства.
— Не разгласим! Будь спок. Научены расписываться о неразглашении.
После этих слов, вырванных душевным взрывом из сердца Степки, напрашивается передышка, как в боксе, — минута на размышление. Между раундами легко мыслить неразбитой частью мозга и создавать удобные для продолжения боя концепции.
Степка кинул руку к бутылке, разлил по совести. А после не провозгласил привычное — «вздрогнем!» После разлития закурил папиросу, из дешевых, по имени «Север». Степка был там, на севере. Цену названия папирос знает. Потому не курил ни «Казбек», ни «Герцеговину Флор».
Петечка пытливо всматривался в курящего Степку. По старой привычке полагал: командарм выдюжит, пусть сблюет пару раз, но из окружения выведет; а в штрафбат попадет, и там врагам не дастся; его, Петечку, грудью своей прикроет. Так и было дело, если разобраться. Степка прикрыл Петечку грудью своей, когда стали рваться шрапнели. Поэтому Петечке угодило только в неприкрытый Степкой зад.
Бывало, вспоминали они по пьянке о тех героических временах.
Петечка дурака валял: «Степка, а почему ты жопень мою не укрыл своим бронебойным телом?»
Степка смеялся: «Своей жалко было».
Петечка хохмил не для оскорбления, для прибавки душевного настроя: «Вот и получил по башке контузию».
Степка шлепал ладонью себя по голове и опять смеялся: «Моя контузия — чепуха, лагерем излечимая. А налег бы на тебя, а?»
Тут уж Петечка не выдерживал приступов веселья: «Педерастом тебя, стало быть, назвали бы, да?»
И оба хохотали до придури, которая прихватывала их часто, потворствуя тяжелым увечьям-ранениям.
У Петра Первого, у Меншикова — как ни гляди — ранений не видно. Морды откормленные, усики, парики причесанные, завитые. Кем был Петр на войне, если подумать трезво? Таким же простым командармом, как он, Степка. И ничего — в лагерь его не толкали, фугасом по чайнику не шарахали. То-то отрастил физию, перекачал чугунное литье пушек на мордоворот. И пристает с «секретами», будто мы разгласим. А мы — ни на нюх табака! Мы и психиатру хрен чего доложили. А пытал, сволота! Приставал с расспросами! «Давно ли знаком с Петром Первым?» Надо быть дураком, чтобы запечатать себя в ящик под расклюй такого идиотского вопроса. «С Петром Первым знаком с детства. По учебникам. Потом по известному всем лагерным придуркам кинофильму».
Следующий вопрос, тоже идиотский:
«В жизни Петр Первый выглядит так же, как в кино или в учебниках!»
«Иди на!.. и без привета родителям! В жизни все выглядит иначе, не так, как в кино и в учебниках!»
«Вы хорошо знаете жизнь?»
«Насмотрелся!»
«Петр Первый — как по-вашему — знал жизнь?»
«Не покупай, шкура! Даже по учебникам видно: Петр знал жизнь только на эшафотах!»
«Простите, но Там — смерть».
«Вот он и знал смерть под видом жизни. Много пил и не скурвился!»
«А вы?»
«Что? Я?»
«Много пьете?»
«Я не скурвился, пойми, душа-человек. Или — разнесу в щепки!»
«Я ведь не дерево... Как вы можете говорить обо мне «в щепки»?»
«У, дуб! Шел бы ты… Лес рубят — щепки летят!»
«Повторяю, я не дерево. У дерева ног нет. Куда ходить дереву без ног?»
«В космическое пространство. В Неизмерь-Тараканище! В подлунный мир, где пасутся сохатые, Машки моей производства!»
«А вы бывали в космосе?»
«Я бывал на фронте, потом в лагере. Потом опять на фронте. Я кровь проливал за подлунный мир. И что — наружу? Там пасутся сохатые, Машки моей производства».
«Вы вменяемый?»
«Фраер, ты требуешь юмор, их бин компот с вишнями. Я вменяемый — со всеми вытекающими... наружу. Ха! И про Космос знаю, и про Красную Армию!»
«Поделитесь, гражданин Коробейников, знаниями».
«С тобой, земеля?»
«Со мной».
«Про Красную Армию — знаю. «Красная Армия всех сильней» — по песне».
«А в действительности?»
«Я контужен. Это — действительность!»
«Согласен, у вас, как помню из истории болезни, тяжелая контузия. Более того — повышенная возбудимость и нервные рефлексы...»
«У меня повышенная возбудимость на водку. А если без водки — просто на градусы. Но нервную систему не трожь! Она нормальная! Стахановским методом выведена в передовики производства! Иначе — расколочу! И уже не о щепках пойдет разговор. А о русском лесе! Рубят? Щепки — и летят! Я в Сибири, на повале...»
«Говорили другое — Колыма! А там, считай, деревья не родятся, даже по праздникам».
«Дрянь-человек! Я в Сибири родился. До Колымы этой ссученой! Колыма... двенадцать месяцев зима, остальное — лето. Что там есть, кроме Космоса?»
«Вот про Космос мне и расскажите. Про Красную Армию знаю и без вашего заверения — «всех сильней», как в песне».
«Про Космос хочешь знать, щучья морда? А что ты знаешь о нем?»
«Ничего, поэтому и задаю наводящий вопрос».
«Я на Колыме отыскал Космос! Копал-копал золотишко — штык супротив задницы. Золотишко не откопал. Откопал динозавра. А на хребте у него — железо. Пластина, понял? Тогда! Дошло? В те времена железо еще не добывали на Урале. Вник, пустозвон? Вникни и повяжи себя мыслью. В те времена, в динозаврины, железо еще не родилось даже на нашем Урале, а ведь железо было нержавеющее! Свежее, как масло! Химическое — так его называли ученые мужья на научном языке. Вот и подумай, химическое железо, и на нем — письмена!»
«Библейские?»
«Да ты антисемит!»
«Я врач-психиатр!»
«По тебе видно!»
«А по письменам?»
«Что — по письменам? По ним ничего не видно. Половина из нас в лагере и на русском языке не петрила... А ты хочешь — чтобы по-иностранному? Да еще по-древнееврейски?»
«Там и на иврите было?»
«Было. Древнееврейские наши мужики подступались к железке, но тут указ вышел: после прочтения — смерть. Очень уж секретная была штуковина. Депеша, то бишь, космическая».
«И ты с умной своей головой?»
«Я — с умной своей головой — прочитал! И доложу тебе, товарищ ученый от науки Психиатрии, преуспел в расшифровке. Там, на железяке этой было написано, имей в виду, и по-алкогольному. Хрена прочитаете ЭТО когда-нибудь. Не допили, обормоты, крови нашей народной. А там послание в будущее. Но не Сталину. А кому — не скажу. Он еще маленький. И живет в нашем доме. Навроде местной достопримечательности».
Невероятно, но Степка перехитрил психиатра, выставив меня, неподсудного по возрасту, адресатом уфологического послания из далеких миров. Проще подумать, психиатр был сам болен на голову. Но в Степкином — Том — положении подумать Так было «не проще».
Степка, если говорить с полной откровенностью, специально притворялся алкоголиком: с пьющего человека, помнил, со времен Петра Первого, все спишут, кроме заначки. Степка притворялся алкоголиком затем, чтобы сохранить тайну Космоса, железную телеграмму, отправленную братьями по разуму с какой-то Звезды (небесной, не с кителя) — во времена допотопные.
Степка добыл динозавра и по приказу полковника Стонимского оторвал железяку от хребта панцирного. И, конечно, не был и Тогда глупцом. Космическую депешу припрятал в робе, а вместо нее вручил высокому лагерному начальству кусок обечайки от пожарной бочки, где изредка топили ссучившихся вождят маленького их колымского лагеря.
Обечайка, понятно и химикам, проржавела и выдала на поверхность буквы. По буквам этим, если их сложить по трезвому и расшифровать, видно: полковник Стонимский и впрямь заслужил орден, а потом нагоняй. Маловразу-мительные пропечатались буквы на обечайке. Расшифровке лагерным специалистам по выбиванию признаний не подавались. Но если заглавные буквы в каждой строке читать по закону акростиха, сверху вниз, то, по догадкам пытливых дознавателей, вырисовывалось действительно нечто грандиозное по значению: СТАЛИН.
А вдруг и впрямь космическая телеграмма? И к кому? Не всему человечеству – подавись оно от зависти. А лично товарищу Сталину, вождю и учителю.

7


...Время Надежд обусловлено призывами к Бдительности. Время Надежд согласуется со Временем Утраченных Иллюзий. Представьте себе: Бдительность женится на Иллюзии. И родит детишек. Они иллюзорно бдительны. Или бдительны до иллюзий. Глазки у них красные, но в зеркале смотрятся по-иному: голубыми или карими, в зависимости от того, в какой бинокль — полевой или театральный — изучать зеркало. А зеркало изучать не надо. Зеркало изучает нас. Зеркало — лучший психолог в мире. Ждете от меня голубых глазок — пожалуйста. Ждете карих — получите с избытком. Но не ждите от меня красных ваших глаз: будете обвинять в искажении действительности и расколете бутылкой! Своя жизнь — дороже. А прожито... Сколько морд привечено моим стеклом. Сколько гнусных рож подгримировано им. Разве ищут рожи в зеркале морду раскаблученную? Ищут лицо, полное простора душевного, голубую или карюю отдушину небесного дыхания, ибо впечатано: глаза — зеркала души.
На самом деле трудно сыскать зеркала более лживые. Толстой, надо полагать, был прав для своего века. Век двадцатый — этого Толстой не предугадал — бил прежде всего по глазам. Покажи, какие у тебя глаза, и я скажу, кто друг твой! Защищая друга, научились «показывать» глаза — в нужном для исторического момента освещении. Нужны вам глаза карие — «их есть у меня». Нужны голубые — вглядитесь и отыщете. Однако — почти у всех глаза красные, цвета пролитой «за глаза» крови. Подумайте, даже ваши натруженные вены изображают себя в голубом одеянии: не дай бог, подумаете — кровь-то в них красная.
Каково же, прикиньте, зеркалу? Даже вены, и те приспособились! А зеркалу — сам Дьявол велел. Зеркало — слишком тонкое, не стеклом, а сущностью. Вены взрезать себе не каждый горазд. А зеркало раскокать — каждый, покажись ему только в истинном свете! Однако нервные эти, влюбленные в свое искаженное изображение — правильное — нервные эти вряд ли сознают, что зеркало, как фотопленка, таит в себе истинное их изображение.
Когда Бдительность из Времени Надежд состарится вместе с женой своей Иллюзией, эта супружеская пара внезапно увидит себя, как на экране, в старом, всю жизнь сопутствующем им зеркале. И подавятся они своей юношески-девичьей красотой. Внукам бы их не подглядывать в это Разящее Памятники Время.
Время... По сей день не видно на небосклоне Эйнштейна, способного разгадать законы его движения. Физикам не дано. А писателям — спишется. Для писателей время — это всего лишь пространство: от детства к старости, от старости к детству, от Нерона — к Сталину, от Сталина — к Марксу. Писатель властен над временем, хотя и не властен над собственной плотью, честолюбием и денежными сбережениями.
Повернем время вспять. В ту минуту, вырванную душевным взрывом из сердца Степки, в ту минуту, когда напрашивается передышка, как в боксе, на размышление.
И вновь клетушка музейная: Петр Первый, Меншиков, Катька, а у стола Степка, Петечка и Машка.
Чья возьмет?
— Сознавайся! — тянет Петечка на Петра Первого.— Ты забрюхатил Машку?
— Да что вы, окститесь! — защищается Петр.
— Так какого хрена ты к нам прешься тогда чумазый? — бунтует по вполне понятной причине Степка.
— Это секрет, так сказать, личного свойства.
— Не разгласим!
Теперь, спустя столько лет, когда, за давностью, разрешено публиковать архивы немецкой и английской разведок, когда и русская разведка склоняется к мысли — публиковать за валюту, теперь, казалось бы, можно разгласить секрет Петра Первого, выданный тогда в перенаселенной комнатушке Степке.
Время — настало.
Но Степкина клятва — тверже космического железа, подаренного мне когда-то. Сказал «не разгласим!» — и не разгласил — никому! никогда!!! Даже мне не разгласил, когда я приезжал из Иерусалима в Ригу туристом, с полным саквояжем «Смирновки».
«Смирновку» он пил как лекарство — «чистая, словно слеза!» Но тайну свою оберегал до последней рюмашки. Потом вдруг разрыдался и, весь из себя поникший и почти неодушевленный, признался гаснущим голосом:
— Да ничего я и не помню! Ни-че-го-шень-ки!!! Помню — Петр Первый. Помню — пристал я к нему: раскалывайся! Помню — он выдал мне свой затаенный секрет. Но что сказал, хоть убей — не помню. Контуженый я. Выпьем? А?
Мы выпили из рюмок. Новые времена сменили стакашки на рюмки. Закусили шпротами израильского производства. Снова выпили. Снова закусили.
— А железку ты сохранил? — спросил Степка.
— Конечно.
— Космическая?
— Ясное дело.
— И на ней написано?
— Ты же, Степка, читал....
— Но там не русскими письменами.
— Расшифровывают. В научном институте. По дальней космической связи.
— И что?
— Степка, у тебя был посредник для расшифровки, так я думаю, Петр Первый. Нам бы его сейчас вызвать на третьего.
— Не является, гад. Обиделся, должно быть.
— На что?
— Имею мысль, обиделся из-за того, что твой меч от Александра Невского я не в музей под стекло, а утильщику на весы за гроши, чтобы опосля с Петечкой помозговать под стопарь о жизни.
— Нет, вряд ли из-за меча. Не реликвия.
— Что? Не понял.
— Не настоящий.
— Ага! Тогда другая причина наклевывается. Я из него секрет вынул. А потом запамятовал. Во — дура! А хрен с ним, с этим секретом! Прорвемся! Железка-то настоящая?
— Да. Наши химики определили, что чистое химическое железо, а ему издержу нет — хоть в миллион лет.
— Значит, прочитают...
И мы снова выпили. Вскрыли банку с тевериадскими сардинами.
— Эти, что ль, с того озера, моря по-вашему? — поинтересовался Петечка. Ну, с того, где Иисус ходил по воде пешком?
— С него, с Кинерета.
Машка ввела в комнату шестерых своих. Пятеро — бравые молодцы. Шестая, на самом деле первая, — девица, уже, правда, с ребеночком.
— Узнаешь?
Как их узнать? Когда они рождались, я был еще маленьким.

Степка мне подмигнул:
— Не узнаешь. Я теперь их сам не узнаю. Одни за меня, другие за Петечку. Я за русский интернационализм. А Петечка за латышский. Вот и деремся теперь. Кто за кого, непонятно. То ли я за своих детей, то ли противу их — не знаю. Мы ведь так и не разобрались, чьи они дети. А они — только теперь доходит — сами по себе. Не мои. Не Петечкины. Да и не Машкины, ну ее! Катькиного блуда они дети. А Катька кто? Немка, латышского приплода. Доходит? То-то! Умирать нам рановато, есть у нас еще дома дела.

Made on
Tilda