Михаил Полюга

Михаил Полюга – прозаик. Родился в 1953 г. в Бердичеве (Украина). Окончил Харьковский юридический институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор более 20 книг поэзии и прозы. Публиковался в литературных периодических изданиях Украины, России, Германии, Израиля. Член Национального союза писателей Украины и Союза российских писателей. Живёт в Бердичеве.

ОДНАЖДЫ


Рассказ


На протяжении нескольких лет после Чернобыльской катастрофы мы с женой, хоть и жили километров за двести от разрушенной станции, каждое лето отправляли детей подальше, к теще. А сами в том году решили съездить к морю, — благо директор туристического агентства, давняя знакомая моей матери, предложила путевку с проживанием в частном секторе. Неудобство это было нам не в новинку, потому что прежде мы отдыхали у моря «диким способом» — ехали на свой страх и риск, снимали комнатку или пристройку к дому на квартирном рынке у автовокзала, а питались в паршивых кафе или общепитовских столовых. А теперь ехали не наугад, не озабоченные поиском жилья и питанием, и только мысль о «частном секторе» несколько напрягала: а вдруг что-то пойдет не так – жилье окажется неудобным или с хозяевами не сойдемся, — всякие люди живут на свете, но не со всякими комфортно находится рядом.
И вот мы отправились: сначала на поезде до Симферополя, а там — на автобусе, поджидавшем нашу туристическую группу на площади у вокзала.
Говорят, Судак — самое жаркое место на полуострове. И, едва выйдя из автобуса в центре поселка, мы тотчас в этом убедились: солнце прихлынуло расплавленным стеклом и ослепило, а воздух, сухой, жгучий и неподвижный, казалось, источал жар раскаленной на огне сковородки.
— Ого! — с улыбкой сказала жена, белокожая, светловолосая, когда-то уже обгоревшая на солнце так, что на плечах остались золотисто-коричневые пятнышки — память о том неудачном загаре. — Из огня да в полымя!
— Ничего, как-нибудь пообвыкнем, — приободрил жену я. — Станем купаться и загорать по утрам и вечерам. Плечи укрывать станешь, кремом от загара мазать.
— А днем? Что будем делать днем?
— М-м… А вот осмотримся и решим, что станем делать. Скучать точно не будем, я тебе обещаю.
Зато, вопреки ожиданиям, хозяйка квартиры, в которой нас поселили, пришлась нам по нраву. Она была тиха, молчалива, не лезла с расспросами, к тому же, несмотря на близкий к пенсионному возраст, еще работала — не то медсестрой в санатории, не то провизором в аптеке, — и потому с утра и до вечера квартира была в нашем распоряжении. Можно было приготовить чай, поваляться днем в постели, вымыться в душе, не опасаясь сделать что-нибудь не так, что-то уронить или попасться на глаза полуголым — в плавках и, как подтрунивала надо мной жена, с волосатыми ногами. Правда, по вечерам блаженству приходил конец: хозяйка возвращалась с работы, готовила себе ужин, смотрела телевизор — одним словом, жила своей жизнью, в которой нам с женой было тесновато и неуютно. Но кто едет к морю, чтобы вечерами запираться в четырех стенах? И мы с женой дотемна оставались на пляже, купались, утоляли голод персиками и дынями, бродили по набережной, вдоль санаторных оград, пили кисловатое сухое вино в прибрежном пивном баре. А затем, когда телевизионная программа подходила к концу, шли домой спать. Но и в такое позднее время хозяйка еще не:
— Нагулялись? Хотите чаю? У меня заварен отличный ложилась, на стук входной двери выглядывала из своей комнатки и приветливо спрашивала чай на травах — на наших, крымских.
К чаю она выставляла на стол хрустальную конфетницу с «Лимонными дольками», которых у нас в городе и в помине не было; мы, в свою очередь, угощали ее медовыми сотами, купленными у торговцев на берегу.
— У нас здесь и сходить некуда, — говорила хозяйка, пока пили чай. — Главная достопримечательность — море, но я, к своему стыду, была этим летом только один раз. Впрочем, как и многие из местных: привыкли здесь, вот и думают, что еще успеется. А жизнь как-то незаметно проходит.
— А что Генуэзская крепость? — спрашивала жена.
— А что крепость? Крепость как крепость. Стены над обрывом, вид на море красивый, небольшой музей, и ничего больше. Но побывать там стоит: стены древние, каменная кладка, веками веет… Экскурсии для приезжих организованы. Вам будет интересно, сходите.   
После чаепития мы прощались, уходили в свою комнатку, крохотную, с раскладным креслом-кроватью, укладывались, гасили свет, и полная, красная луна тотчас заполняла незашторенное, распахнутое настежь окно, — и через минуту-другую жена принималась озорничать. Она прижималась, ластилась, жарко, щекотно целовала в шею, закидывала на меня голую ногу. Но какой-то странный, стыдливо-ребячливый страх, что услышит хозяйка, спавшая по ту сторону тонкой стенки, заставлял меня настороженно прислушиваться, — и вот уже, празднуя труса, я сердито шептал:
— Перестань!.. Она чутко спит… Если что, завтра днем… Что такое?..Ну вот, ворочается, и ухо у нее востро…          
Жена притворно вздыхала, двигала мне в бок локтем и поворачивалась спиной. А я чувствовал себя любовником, у которого в очередной раз ничего не получилось… Потерянное чувство, смешное и жалкое…
На следующий день, с утра пораньше, мы отправились на пляж. Там было уже жарко и людно, у берега плескались дети, жидкое солнце слепило и играло расплавленным золотом в воде. О прибрежный, крупный и сероватый, как угольный шлак, песок я тотчас уколол ступню, осерчал и, задрав голову, мрачно оглядел стены Генуэзской крепости, каменной змеей ползущие по склону высокой, поднебесной горы. Жара донимала, и очень уж не хотелось взбираться к этим стенам и бродить там под бормотание провинциального экскур-совода. Но жена была упряма и, если уж воодушевлялась каким-либо предметом, спорить с ней было бесполезно: не мытьем, так катаньем, но все равно добивалась своего.
И вот во второй половине дня мы поползли в гору.
Жидкая кучка любознательных посетителей дожидалась экскурсовода у ворот крепости. Мы купили в кассе билеты и тотчас, будто нас дожидался, явился экскурсовод — моложавый турок, статный, быстроглазый, с тонкими, насмешливо поджатыми губами на красивом, умном лице.
— Прошу за мной! — произнес он и при этом скользяще, с какой-то хищной ловкостью оглядел нашу группу, по всей видимости, определяя того, кто способен благодарно, не отвлекаясь и зевая, внимать речам о вековечном покое этих стен.    
— Какой красивый турок! — шепнула жена, когда мы немного отстали от ручейком поднимающейся в гору группы. — Глаза — как два угля. А как он посмотрел!..
«Дразнишь, голубушка! — подумал я, пожимая плечами. — Маленькая месть за миновавшую ночь?»
Пошли дальше. Сначала вдоль стен, мимо башен и каких-то ступенек, затем на стену и по ней — на смотровую площадку. Экскурсовод говорил, что-то рассказывал по ходу группе, но мне было не до экскурсовода — такая открылась необъятная высота, такая ширь, и я вдруг сжался, стал маленьким, ничтожным пигмеем перед этими высотой и ширью — неба, гор, моря. «Вот где по-настоящему открывается суть человека и его жизни — необъятность и мизерность, которым никогда не ужиться вместе, — подумалось с горечью и печалью, — перед этой вечностью, перед вселенной, перед бессмертием, но не нашим, а мира Божьего! — Только и есть чем утешиться — любовью». И я искоса посмотрел на жену: чувствует ли, понимает? Но она, казалось, была всецело поглощена речами турка-экскурсовода: слушала, как только она одна умеет слушать, внимала, умно поглядывала из-под очков, а он говорил, все более увлекаясь и чаще, чем к остальным, обращаясь именно в ней.
Чтобы не слушать, я подошел к стене и посмотрел, склонившись между каменными зубцами, на море. Отсюда, с головокружительной высоты, оно напоминало золотистую змеиную чешую, сверкавшую и переливающуюся на солнце, огромную змеиную чешую, раскинувшуюся от края до края. Но небо над головой было еще огромнее, — два вечных, небесное и земное, начала. И одинокое облако, словно голубиное перышко, сверкало в вышине посланием всему земному откуда-то из бесконечности, свыше. Но ни мне, ни кому бы то ни было из живущих не дано прочитать это послание — в неведении пришли, в неведении и уйдем.
— Крепость возведена в XIY веке в Сугдее, — между тем доносился до меня бубнеж экскурсовода. — Сугдея — древнегреческое название Судака. В те времена побережье Крыма от Боспора до Херсонеса принадлежало купцам из Генуи. Столицей их колонии являлась Кафа (Феодосия), ну а Сугдей стал местом военной базы. Строительство велось с 1371 по 1469 год — сто лет.
— Откуда такие подробности? — зачем-то поинтересовалась жена.
Я обернулся. Проклятый экскурсовод, почти вплотную приблизившись к ней и жгуче сверкая угольными зрачками, доверительно-вкрадчиво сказал, как по мне, позабыв и о своих обязанностях, и об остальной группе:
— Это наше наследие, как не знать. У нас здесь маленькая диаспора, — вот и храним то, что передали предки.
«Так он не турок! — подумал я. — Кто же тогда? Генуэзец? Но в каком поколении? И откуда здесь, через века? Нет, какой, к чертям, генуэзец! Турок или татарин, и вся недолга».
После смотровой площадки группа направилась в небольшой музей с артефактами: какими-то черепками под стеклом, геральдическими знаками, остатками мозаик. Но мне было уже не до них. «Ну, женушка! — мстительно думал я, исподволь наблюдая, каким интересом прониклась моя разлюбезная ко всей этой дребедени. — Турок, да? Погоди, будет тебе дома турок!»
Благо артефактов было не так много и, как ни распинался велеречивый говорун с восточными глазами, экскурсия вскоре подошла к концу.
— Спасибо! Было очень интересно и познавательно, — поблагодарила жена от имени всей группы, и под досадливо-сожалеющий взгляд турка мы проследовали за ворота крепости и спустились в город.
Море, пока спускались, меняло свои цвета и оттенки — от золотисто-бирюзового до темно-зеленого, бутылочного. На пляже, вдоль которого шли по шершавому, поскрипывающему песку, было столпотворение вавилонское: дети носились по берегу и брызгали водой, женщины, в основном почему-то полные и степенные, в пляжных шляпах с обвисшими полями, подставляли солнцу обгоревшие плечи, мужчины, коряво-кривоногие и мосластые, пили вино и резались в карты. «Ни одного красивого, благородного лица! — думал я, или это мое уязвленное самолюбие так думало? — Зачем ей понадобился этот турок? Может, перегрелась на солнце? Хотела проучить за вчерашнее?»
— Тебе не понравилось? — осторожно спросила жена, когда миновали пляж и вышли в город. — Нет? Всю дорогу молчишь... Что-то не так?
— Все так! — буркнул я отрывисто, не поднимая на нее глаз. — Жарко, душно. Противный городок эта Сугдея! Больше сюда ни ногой…
— А-а! — понятливо вздохнула жена, взяла меня под руку и прижалась грудью.
Тут из пивного бара, мимо которого проходили, донеслась звучавшая тогда из всех динамиков песенка группы «Мираж»:  

Наступает ночь,
Зовет и манит,
Чувства новые тая.
Только лишь поверь,
Что ночь сильнее дня.

— Давай зайдем, — повлекла меня за руку к бару жена. — Выпьем по стакану пива, а я послушаю. Люблю эту песню. Что-то в ней есть тревожное. Не в словах — в голосе. Хороший вокал, правда?
Она щебетала, как ни в чем не бывало, и я, отходчивая душа, простецки подумал: «Что такого произошло? Ничего такого не произошло! Турок? Черт с ним, с турком! Подразнила меня, позлила — и ладно. То, что я отчебучил прошлой ночью, во сто крат хуже и унизительнее для нее. Так что квиты, и ничего больше... Все!»
В баре почти все столики были заняты. Музыка гремела, табачный дым синими разводами всплывал к потолку, гул голосов напоминал сонный улей. Бармен за стойкой, наметанным глазом разгадав в нас людей, к пивному делу не приученных, сказал, выпятив влажную губу, что стаканов нет, есть только кружки, и если сделаем заказ, то в стоимость входят мидии, — и при этом с каким-то сожалеющим недоумением окинул нас взглядом: «Как можно пиво — и без мидий? Без мидий никак нельзя!»
Тут же явились две кружки теплого пива и горстки жареных мидий на пластиковых тарелочках, — все это я отнес к дальней стойке у двери и там, не без брезгливой ухмылки косясь на неведомое доселе лакомство, по виду напоминающее отрезанные и зажаренные уши, отодвинул тарелки в сторону.
— Не будете мидии? — тотчас кашлянул некто из полутемного угла и, когда я кивнул, просительно протянул: — Можно?
Я еще раз кивнул, и из-за спины вынырнула проворная лапка и утянула тарелочки с лакомством со стойки.
— Что же ты сразу… — укорила меня жена, когда мидии исчезли. — Надо было попробовать: а вдруг… Хотя, если честно, какие-то они…
— Вот именно! – решительно поддержал ее сомнения я.
— Какие мы все-таки провинциалы! –  вздохнула жена, пригубливая из кружки. — Мидии, устрицы во льду – ничего не пробовали, ничего о них не знаем.
— Вот-вот! Еще лягушачьи лапки. И эти… личинки. У каких-то племен эти личинки – деликатес. Протеин и все такое. Я тебя как-нибудь угощу.
— Нет уж, спасибо! А пиво теплое. И музыка уже кончилась. Пойдем, нам еще на телеграф — позвонить маме. Неуютно мне без детей, как-то не по себе. Точно мы здесь отдыхаем, мидиями лакомимся, а им без нас плохо.
— Это нам без них плохо. А пиво в самом деле дрянь. Не пей, оставь – тот, что выклянчил у нас мидии, допьет.
В отличие от пивного бара, в зале почтового отделения было безлюдно, — и уже через пятнадцать минут мы втиснулись в кабинку междугородной связи, выхватывая друг у друга трубку, вслушивались в бодрый голос тещи и пытались уразуметь: успокаивает или говорит правду?
— Спроси, как справляется с детьми? — нетерпеливо подсказывал я, но жена по своей учительской привычке сердито отмахивалась: не мешай, сама знаю.
Но через секунду я снова подталкивал ее в бок:
— Они не болеют? В такую жару легко подхватить простуду.
— Отстань! — шипела мне жена — и снова в трубку: — Мама, как они: живы-здоровы? Не скучают?
— Не скучают — чего им скучать? Все хорошо, все замечательно! — уверяла нас теща. — Завтра поедем на дачу. Мы каждый день туда ездим, на свежем воздухе у них зверский аппетит. Правда, клубника уже отошла…
И вдруг посреди разговора раздался детский плач, мы с женой на этом конце провода сразу поняли: плакал семилетний сын, встревожились, так что перехватило дыхание, но теща рассмеялась и прежним бодрым тоном стала успокаивать:
— Прищемил дверью пальчик. Ничего, я сейчас подую, и все пройдет. Ну вот, уже не плачет. Он у вас молодец, герой!
На том и расстались: мы – с грустью и сердечной смутой, теща – с веселым, жизнерадостным хохотком.
— Все-таки мама лучше приспособлена к жизни, — вздохнула жена и, кажется, сама поверила этому. — А мы с тобой, точно глупые наседки: чуть что — и в панику. Ко-ко-ко, ко-ко-ко!
— Эх! – пробормотал я кисло. – Давай купим вина и посидим где-нибудь на берегу. Солнце уже заворачивает за гору, скоро будет прохладно.
— Относительно прохладно, — поправила меня жена и судорожно, со всхлипом вздохнула.
Бутылка «Ркацители» пришлась кстати. Мы сидели в одиночестве на теплом прибрежном валуне, пили из горлышка кисловатое вино, закусывали виноградом и смотрели на море. Теперь оно было иное: темно-фиолетовое, с рябой, зеленовато-серебряной полосой, ускользающей к горизонту, — туда, где всходила и наливалась соком огромная виноградина луны.
— Помнишь, у Чехова, — сказал я, вслушиваясь в приморенный шепот прибоя, — Гуров и Анна Сергеевна поехали в Ореанду, сидели на скамье и смотрели на море? Как написано, как написано! Будто о нас с тобой. Поехали завтра в Ялту? На прогулочном катере – туда и назад, а?
 — В Ялту? – спросила жена рассеяно, вероятно, думая об ином, — и тотчас недоуменно вскинула на меня глаза. — Почему в Ялту? Поедем, если хочешь. Только не надо о своей «Даме с собачкой». Знаешь ведь, эту любовь не понимаю и понимать не хочу. Живет на деньги мужа и на эти же деньги ездит к любовнику! Зачем было замуж выходить? Чтобы вот так?..
— Чего только в жизни не бывает, — пробормотал я неопределенно, не желая вступать в наш с нею давний спор. — Случается и любовь…
И тотчас получил локтем под дых.
Тут неподалеку, в соседнем санатории, где-то на открытой площадке в глубине двора, грянула музыка, и модная в тот летний сезон группа «Мираж» заиграла-запела «Музыка нас связала…»
— В санатории танцы! — воскликнула жена, и глаза ее в лунном свете засияли таким же зеленоватым, шалым блеском. — Хочу на танцы! Пойдем, пойдем же! «Музыка нас связала…»
Но из затеи ничего не вышло. У санаторной калитки сидели две смурые тетки и, глядя исподлобья, отрезали — одна за другой:
— Куда? Только по санаторным картам!
— А если… — промямлил я.
— Ничего не знаем! Нельзя!
И мы с женой пошли вдоль ограды, как два неприкаянных, обиженных существа.
— Эх ты, размазня! Надо было дать им пару рублей, — сказала жена, с робкой надеждой дергая меня за рукав. — Так хочется потанцевать…
— Нет уж, пойдем домой. Пару рублей!.. Не умею я этак, с рублями…
— Размазня! — раздраженно повторила жена и, дернув плечом, пошла от меня в сторону дома, но, не пройдя и трех шагов, обернулась и язвительно добавила: — Как говорил мой папа, что с него взять: ни первое, ни второе. Так это, наверное, — о тебе.  
— Иди-иди! — злобно сказал я, в свою очередь раздражаясь. — Может, по пути встретишь первое или второе…
«Вернется или нет?» — вслушиваясь в удаляющийся цокот каблучков по асфальту и всматриваясь в светлый силуэт ее хрупкой фигурки, думал я, — и в то же время понимал: не вернется, упряма, как сто ослов.
Выждав немного и начиная беспокоиться, я пошел следом, крадучись, укрываясь в тени домов и деревьев. Улочка тянулась в гору и была пустынна, и в рассеянном свете фонарей я видел ее слегка согнутую, будто под грузом прожитых лет, спину, слышал прерывистый цокот каблучков, и когда она оступилась, едва не вылетел из укрытия — подхватить, успокоить. Но жена выправила походку и пошла дальше — с печально повисшими руками, но не оглядываясь, как если бы навсегда уходила. И я беззлобно, с прихлынувшей жалостью, повторил про себя: «Упряма, как сто ослов!» — но и на шаг от нее не отставал — по-прежнему таясь, крался следом.
Но вот жена завернула в проход к нашему дому, темный и узкий, и там сбилась с шага, потому что кто-то шел ей навстречу, — и тут я весь напрягся, готовый прийти на помощь. Но они разминулись, смутная мужская фигура мигнула мимо меня, а женские каблучки зацокали дальше. У подъезда жена приостановилась, но не оглянулась, — постояв секунду, вошла в дом, и тут я мысленно зааплодировал и воскликнул про себя «Браво!»
Когда через минуту-другую я поднялся следом, готовый к чему угодно: к упрекам, отрешенному молчанию, сердитым слезам — она вдруг бросилась ко мне в полутемной прихожей, порывисто обняла, прижалась всем телом и стояла так, пока не поцеловал ее — сначала в затылок, потом где-то за ухом, и, наконец, в горький уголок рта.
А утром следующего дня прогулочный катер увлекал нас по замершему в мертвом штиле, с перламутровым отливом под восходящим солнцем морю к Ялте.
«Что бы ей такого показать, куда отвести?» — думал я, глядя, как жена то задумчиво смотрит за борт, на пенные буруны позади катерка, то бросает в воздух ломти батона — угощение летящим следом за нами чайкам, то глядит куда-то вдаль, дергает меня за рукав и шепчет восторженно, как ребенок:
— Дельфины! Большой и два маленьких… Мать с детенышами — у тех скал, посмотри! 
Она так и говорила: мать с детенышами, а не «самка», — и в этом было что-то потаенно-глубокое, материнское, из подсознания. «Скучает по детям! — уверялся я и тоже вспоминал детей, и подсчитывал в уме дни, оставшиеся нам с нею здесь, у моря. – Скоро, скоро нам домой! Увидимся уже скоро!»
Миновали Медведь-гору, и жена восторженно прошептала: «Медведь-гора! Счастливы дети, побывавшие в Артеке. Я в детстве даже не мечтала…» Но когда в легкой муаровой дымке показалась Ялта, она притихла, не сияла уже и, сойдя на мол, как-то недоуменно и выжидающе подняла на меня глаза. Что дальше? — как бы вопрошала она, и я стал лихорадочно перечислять те места, которые с некоторых пор знал и помнил.
— Искупаемся на Массандровском пляже. Потом — по набережной, к «Осьминогу», летнему театру, яхте-ресторану. И в Ореанду, в Ореанду, а там — в парк, я рассказывал тебе когда-то: там есть павильон, где можно выпить коньячный коктейль и съесть мороженое. — И от потаенных воспоминаний о былом, некогда случившемся со мною, я на мгновение прикрыл глаза, точно хотел укрыть их от солнца, и улыбнулся этим тайным воспоминаниям. — Что ты сказала? Прости, я, кажется…
— Ты, кажется, увлекся, — произнесла не без скрытой укоризны жена и тоже улыбнулась, но как-то скупо, покривив уголки рта. — Я сказала: веди, показывай…
И я повел — тем же путем, каким ходил некогда, лет десять тому назад. Я показывал все, что знал и помнил, угощал коктейлем и мороженым и даже поднялся с нею на палубу яхты-ресторана и что-то заказывал там, какую-то рыбу и морской салат. Но при этом с каждым часом, с каждой минутой задор мой почему-то угасал, и уже все в этом городе казалось чужим, незнакомым, малоинтересным, даже волшебное слово «Ялта» вдруг утратило давнее свое очарование для меня.
«Что такое? Почему? Как-то мне неуютно здесь, тоскливо, — думал я. — А ведь когда-то, когда-то!.. Пляж, карусель «Осьминог», поцелуи в вертящейся, взлетающей к небу кабинке, внезапный тропический ливень и прогулочный катер в штормовом море, то и дело проваливающийся и выныривающий из преисподней… Где все это? И было ли на самом деле, случилось ли когда-то со мной?»
Но не делиться же этим с женой! Ведь у каждого из нас за спиной осталось нечто, о чем не следует вспоминать вслух — даже о самом, на первый взгляд, безобидном, если это безобидное может болезненно быть истолковано теми, кто вошел в нашу жизнь позднее. 
Поэтому все, на что я решился, – это спросить у жены под конец дня, уже на катере, в виду оставляемой нами Ялты:
 — Ну, каково? Довольна поездкой?  
Жена подняла глаза, посмотрела на меня пристально-долгим взглядом и сказала, сухо и отстраненно:
— Не люблю Ялту. Почему? Потому что ты был здесь с ней!
На мгновение я опешил: ревность к той, которая случилась до нее — случилась как дуновение ветерка и исчезла без следа, оставшись только в воспоминаниях молодости, давно миновавшей?! Надо же было мне болтать о невинном приключении, произошедшем со мной в Ялте! И ничего-то не было тогда, — увлечение молодости, не больше, — но ревность – вот она, осталась, как капля яда в старом флаконе. Ужо мне, дураку, ужо!
 Я покаянно вздохнул, хотя ни в чем не был перед женой виноват, обнял ее за плечи и стал смотреть на показавшуюся вдали громаду Аю-Дага.
— А все-таки он красивый, этот турок, – прервав мои размышления, внезапно сказала жена нарочито-равнодушным голосом и искоса глянула на меня с хитрой женской мстительностью за неприятный день, перенесенный ею в Ялте. — Какие выразительные и умные у него глаза!
Made on
Tilda